Гражданка Изидор - Леон Кладель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И старая женщина в нищенском платье сурово и испытующе смотрела на старика, облаченного в расшитый золотом мундир.
После нескольких тщетных попыток взять себя в руки ему накоаец удалось овладеть собой и взглянуть ей в лицо; но его тотчас же охватила невыразимая дрожь; она это заметила.
— Да, — сказала она, поднимаясь, — ты не ошибаешься
Он отшатнулся.
Тогда, откинув назад свои седые волосы, она нагнулась к самому его лицу:
— Это я! Узнаешь меня?
Ответа не последовало.
— Ну?
Он попытался пролепетать что‑то.
— А! — сказала она. — Судя по тому, как ты смущен, как ты пристыжен, я вижу, ты узнал меня под этими морщинами. Семьдесят лет не виделись мы с тобой. Завтра, быть может еще и сегодня, нам предстоит расстаться с жизнью — ибо мы довольно уже пожили, и ты и я. Так разве не время было прийти к тебе потребовать отчета? Я не хотела умереть, предатель, пока не сделаю этого!
Он задрожал как лист, и вся кровь, которая еще оставалась в его жилах, легким румянцем окрасила бледные, пергаментные щеки.
— Выслушайте меня, — пролепетал он наконец, — выслушайте меня…
— Молчи! Когда ты выслушаешь меня, можешь тогда оправдываться — я рассмотрю твои доводы. Мне кажется справедливым, чтобы хоть несколько минут народ моими устами потолковал бы с тобой и о тебе, тебе, который вот уж пятьдесят лет как все толкует — если и не с ним, то о нем, во всяком случае… Потише, ваше высочество, да ну же, не волнуйтесь так. И не сопротивляйтесь! То, что я собираюсь рассказать тебе, — история, история, правда, давняя, но у меня прекрасная память, и я ничего не забыла из того, что должна напомнить тебе. Слушай же, я начинаю.
В девяносто четвертом году, десятого термидора, Абель Лоис, шляпочник из предместья Антуан, любимый оратор якобинцев, ждал казни на эшафоте вместе с побежденными членами Коммуны и членами Конвента. В этот раз его помиловали, и вместо того, чтобы умереть вместе с Кутоном, Сен — Жюстом и обоими Робеспьерами, он сложил свою голову в третьем году после прериаля вместе с Бурботтом, Субрани, Гужоном, Роммом и другими — последними монтаньярами. Он умер со словами: «Да здравствует Республика!», еще раз подтвердив этим предсмертным возгласом ту священную любовь, которая одушевляла всю его жизнь. О, вот это — отец, и можно, я полагаю, считать свое происхождение истинно благородным, если ведешь род от этого санкюлота, этого воплощения честности, ибо он‑то был честен. О двух малолетних детях, оставшихся после его смерти круглыми сиротами, ибо мать их умерла еще раньше, об этих двух детях, из которых одна была женского пола, но вела себя всю жизнь мужественно, а другой — мужского, но оказался бабой, в девяносто пятом году им было — одной семь, а другому— девять, — об этих детях многое можно было бы рассказать, будь у меня на то время и охота, но сейчас я могу и хочу лишь в самых кратких чертах напомнить некоторые поступки, ознаменовавшие жизнь каждого из них. Я, Элен, которую так же, как, впрочем, и старшего ее брата, приютила одна якобинская семья, во времена Империи вышла замуж за Гектора Изидора, мостильщика из предместья Марсель. Он любил свою родину, этот патриот. И потому, как ни страстно он желал падения корсиканца, он все же вместе с Монсе[7] пошел сражаться на холм Монмартра. Увы! Он пал, неизвестный солдат, изрешеченный русской картечью, и последний крик его, услышанный казаками и калмыками, которые пришли к нам для того, чтобы восстановить геральдические лилии, был тот же самый, что испустил когда‑то на эшафоте умирающий якобинец. Они очень любили бы друг друга, эти двое неподкупных, если бы им пришлось познакомиться, — ведь сердца их пылали одной и той же верой!.. Дочь человека, казненного на гильотине за свободу, жена человека, отдавшего свою жизнь за родину, до конца верная их памяти, воспитала двух своих сыновей, — из которых младший в ту пору был еще грудным, — согласно велениям чести и законам добродетели. Она учила их всему, что знала сама, во что сама верила. И вот что лежало в основе ее воспитания: «То, чем владеют деспоты, — все это украдено у народа». Школьник, который знает эту истину, стоит большего, чем избиратель, которому она неизвестна; и потому, когда настал тысяча восемьсот тридцатый год, Максимилиан, один из сыновей волонтера, был не из последних среди тех, кто ринулся на осаду Тюильри. Как и его дед в третьем году, как и отец в восемьсот четырнадцатом, он исполнил свой долг и, подобно им, принес в жертву свою кровь. Теперь он покоится под Июльской колонной, и я точно знаю место, где имя его вырезано на бронзе. Да будет он навеки благословен, отважный среди отважных. Мать оплакивала его… Но если пострадавшая мать и продолжает оплакивать его, все же она не без гордости может сказать: «Он принадлежит к тем, кто навсегда прогнал Бурбонов». О, уж он‑то не опроверг пословицу: «Каков отец, таков и сын», и женщина, зачавшая его, без сомнения имеет полное право гордиться храбрецом, который умер, победив тиранию… В этом — увы! — ему повезло больше, чем младшему. Полный пламенного желания идти по стопам своих предшественников, республиканец — демократ, как и все в его роду, Камилл, находясь в рядах инсургентов, был ранен в февральские дни сорок восьмого года и, пролив свою кровь, чтобы свергнуть Орлеанов, нашел, в свою очередь, смерть на баррикадах второго декабря пятьдесят первого года, когда расстрелял последние свои патроны за Республику, опозоренную и преданную этим ублюдком, вполне достойным имени Бонапарта, которое он носит, хотя и не имеет прав на проклятое это имя… Ну, да ладно. Вдове мостовщика суждено было пережить всех тех, кого она так любила. Оставшись одна, она, дочь, жена, мать мучеников за свободу, поселилась в родном своем предместье и здесь, в скорбном одиночестве, согбенная годами и печалями, отдалась бесконечным думам о бессмертной свободе, во имя которой погибли все ее близкие — все, исключая одного — презренного! Вот уже восемнадцать лет, как она живет одной надеждой, одной верой: придет день окончательной победы народа над тиранами! И когда он пробьет, час этой великой битвы, она, скорбящая, встанет. У нее уже не осталось никого, кого она могла бы принести в жертву Республике, но она с радостью пожертвует собой. У нее уже нет сил самой сражаться, но она пойдет со сражающимися, будет звать их на подвиг, и она надеется умереть рядом с ними, встретив смерть лицом к лицу. Всегда хорошо, если проливается кровь стариков — она освящает победу, одержанную молодыми, и делает ее бессмертной. Неизменно верная своей любви и справедливости, она осталась такою же и поныне — эта дочь монтаньяра, казненного в третьем году после прериаля вместе с шестью членами народного Конвента…
Что же до другого ребенка, до первенца Абеля Лоиса — о, его жизнь сложилась совсем иначе…
— Довольно! — вдруг вскричал сенатор, в ужасе отступая перед этим воплощением революции, как будто это был выходец из могилы, — ради бога, не надо больше…
Но она, неумолимая, продолжала:
— Взращенный, как и я, заботами честнейших друзей моего отца, которые нам, сиротам, заменили родителей, Марк — Фирмен, этот брат, от родства с которым я отрекаюсь, с самого детства обнаружил уже продажность своей души и склонность к раболепству. Он, чей отец был правдолюбцем, всю жизнь ды- шавшиу одними высокими стремлениями, рано стал готовить себя для гнусных дел, из которых соткана вся его жизнь. Мальчик понятливый и догадливый не по летам, он каким‑то образом, — никто так и не узнал, как, — проведал, что дом наших приемных родителей служит убежищем тайному обществу «Голубых братьев»… Без стыда и без чести, он донес на тех, кто были друзьями Уде[8] и Мале[9], и на благодетелей наших, предоставлявших им приют. О! И это еще не все! Он добился, чтобы ему заплатили за этот донос. Он — о позор! — согласился стать шпионом министра полиции Империи. Честолюбивый и угодливый, он скоро обратил на себя внимание, и бывший монах Фуше, знавший толк в предателях, взял его к себе на службу. Что сталось с этим негодяем после Ватерлоо? В те годы сестра совсем потеряла его из виду, и лишь в тысяча восемьсот тридцатом году ей довелось однажды повстречаться с ним. Стоя неподалеку от Луврского дворца — это было 29 июля, — она заметила выезжавшую оттуда карету с гербами и какого‑то прятавшегося в ней субъекта, с которого от страха пот лил ручьем; собравшийся народ разорвал бы его в клочья, если бы на помощь беглецу не подоспело несколько швейцарцев, по глупости своей пожертвовавших жизнью ради предателя — да, предателя, повторяю это снова, ибо это был не кто иной, как тот недостойный сын якобинца, погибшего в дни прериаля; да, то был шпион Полиньяка[10] — «шевалье Лоис». Презренному удалось тогда ускользнуть от суда народа, и он удрал в Лондон и, сидя там в полной безопасности, следил за тем, что делалось по эту сторону Ламанша. Не успел еще наследник Филиппа Эгалите, Луи — Филипп, герцог Орлеанский, отделаться от чувствительных республиканцев — слабоумных или подкупленных, всех этих «друзей человечества», дуралеев, которые помогли ему сковать для народа новые цепи, как во Франции при дворе появился весь прежний сброд, а среди всех этих хищников и негодяев блистал бывший прихвостень бывшего премьер — министра Карла X, пользовавшегося теперь покровительством небезызвестного Талейрана[11] Перигора, одним словом — тот самый добрый и честный малый, о котором идет у нас речь… Поистине, отважный рыцарь, настоящий герой — не правда ли, ваша милость?