Эгмонт - Иоганн Гете
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бойк. А почему же, спрашивается, в нашей провинции мы что хотим, то и поем? Да потому, что у нас наместником граф Эгмонт, он в такие дела не суется. В Генте, в Иперне[7], во всей Фландрии люди что хотят, то поют. (Громко.) Да и что может быть невиннее псалмов? Верно я говорю, отец?
Ройсюм. Еще бы! Это ведь богослужение, душеполезная песнь.
Иеттер. А они твердят: не по-ихнему де эти псалмы написаны, вот и выходит, что их лучше не петь. Слуги инквизиции повсюду снуют, выслеживают да вынюхивают; сколько уж честных людей из-за них голову сложило. Не хватает только, чтобы над нашей совестью измывались. Коли уж нельзя мне делать, что я хочу, дали бы, по крайней мере, думать и петь, что на ум взбредет.
Зоост. Ничего инквизиция не добьется. Мы не испанцы и совесть свою тиранить не позволим. Дворянству тоже пора подумать, как инквизиции крылышки подрезать.
Иеттер. Легко сказать. Если эти голубчики вздумают нагрянуть ко мне в дом, а я спокойно сижу за работой, мурлычу себе под нос французский псалом и ровнешенько ничего не думаю, ни худого, ни хорошего, просто напеваю то, что у меня на языке вертится, — все равно меня объявят еретиком и сволокут в тюрьму. Или иду я, скажем, по деревне и останавливаюсь возле кучки людей, которые слушают нового проповедника, знаешь, одного из тех, что из неметчины прибыли. Меня тут же, на месте, объявят мятежником, а там уж, пожалуй, и голова с плеч долой. Доводилось вам слышать кого-нибудь из этих приезжих?
Зоост. Бравый они народ. Намедни, я слышал, один в поле речь держал перед тысячами и тысячами людей. Скажу прямо — это вам не та латинская бурда, которой нас потчуют с кафедры. Этот без обиняков говорил, как нас до сих пор морочили и в темноте держали и как нам правдою просветиться. И все по Библии, слово в слово.
Иеттер. Да ведь так оно, верно, и есть. Я уж сам немало об этом думал.
Бойк. Потому и народ за ними по пятам ходит.
Зоост. А как же, кому неохота услышать новое да еще доброе слово.
Иеттер. Ну и что? Почему нельзя каждому проповедовать на свой лад?
Бойк. Поживей, ребята! Вы так усердно языки чешете, что забыли о вине и об Оранском[8].
Иеттер. Об Оранском забывать не след. Он для нас — каменная стена. Стоит только о нем подумать, и кажется — вот за кем ты укроешься, так что сам черт тебя не достанет. За здоровье Вильгельма Оранского! Ура!
Все (хором). Ура! Ура!
Зоост. Ну, старик, вымолви и ты словечко!
Ройсюм. За бывалых солдат. За всех солдат! Да здравствует война!
Бойк. Браво, старче! За всех солдат! Да здравствует война!
Иеттер. Война! Война! Вы сами не понимаете, что кричите! Слово это у вас само собой с языка срывается. И не диво, но нашему брату от него, ей-богу, так тошно становится, что и не скажешь. Весь год слушать грохот барабанов да разговоры, что этот-де отряд наступает оттуда, а тот отсюда, один взял высоту и остановился у мельницы, сколько там народу полегло, а сколько здесь, кто деру дает, а кто вперед продвигается, да еще, хоть тресни, не поймешь, кто же все-таки внакладе, а кто в выигрыше. Или и того лучше: взяли какой-то город, перебили всех мужчин и замучили несчастных женщин и невинных младенцев. От тоски и страха сердце замирает. Только и думаешь: «Вот придут и с нами то же сделают!»
Зоост. Потому-то каждый бюргер обязан владеть оружием.
Иеттер. В первую очередь семейный. И все-таки я предпочитаю слушать о солдатах, нежели смотреть на них собственными глазами.
Бойк. Это уж, кажется, в мой огород.
Иеттер. Я не об вас говорю, земляк. Мы только и вздохнули, как разделались с испанцами.
Зоост. Видать, тебе с ними туго пришлось.
Иеттер. Придержи язык.
Зоост. Много, что ли, они навольничали, когда у тебя стояли?
Иеттер. Молчать, говорят тебе.
Зоост. Прогнали тебя из кухни, из погреба, из дому, а главное, из постели.
Смеются.
Иеттер. Ох, дурья твоя башка!
Бойк. Мир, господа! Неужто солдату пить за мир? Ну, а если вы об нас и слышать не хотите, пейте за собственное свое здоровье, за здоровье мирных бюргеров.
Иеттер. Что ж, охотно! За безопасность и покой!
Зоост. За свободу и порядок!
Бойк. Идет! С удовольствием присоединяемся.
Чокаются и весело повторяют последние слова, но каждый говорит другое и на свой лад, отчего получается нечто вроде канона. Старик прислушивается и наконец вступает в общий хор.
Все. За безопасность и покой! За свободу и порядок!
ДВОРЕЦ ПРАВИТЕЛЬНИЦЫ
Маргарита Пармская в охотничьем платье. Придворные. Пажи. Слуги.
Правительница. Отставить охоту, сегодня я на коня не сяду. И позовите ко мне Макиавелли[9].
Все уходят.
Мысль об этих страшных событиях не дает мне покоя! Ничто меня не радует, ничто не веселит. Никуда мне не деться от этих образов, не уйти от забот. Король скажет — вот они, плоды твоего мягкосердечия, твоей снисходительности. И все же совесть говорит мне, что в каждое из роковых мгновений я поступала разумно и правильно. Неужто надо было мне порывом гнева раздуть огонь так, чтобы он вспыхнул повсеместно? Я надеялась, что не дам ему распространиться, что он заглохнет сам собою. Да, все, что я говорю себе, все, что я знаю, служит мне оправданием, но как на это посмотрит мой брат? Я не вправе отрицать — наглость чужеземных проповедников[10] росла день ото дня; они глумились над нашей святыней, они пробудили темные чувства черни, заразили ее духом лжи и сумасбродства. Грязные люди затесались в толпу смутьянов, и свершились ужасные деяния, о которых и подумать-то страшно, а я теперь должна сообщать о них испанскому двору подробно и незамедлительно, дабы молва меня не опередила, дабы король не подумал, что от него таят еще более страшное. Как мне одолеть это зло, не знаю, то ли жестокой расправой, то ли милосердием. Мало значим мы, сильные мира сего, в волнах житейского моря. Нам кажется, что мы властвуем над ними, а они возносят и низвергают нас, подхватывают и несут то в одну, то в другую сторону.
Входит Макиавелли.
Письма королю уже заготовлены?
Макиавелли. Через час вы сможете скрепить их своей подписью.
Правительница. Отчет изложен достаточно подробно?
Макиавелли. Подробно и обстоятельно, во вкусе короля. Я говорю в нем, что все началось с иконоборческого неистовства, вспыхнувшего в окрестностях Сент-Омера. Далее рассказываю: как обезумевшая толпа с дубинками, ломами и топорами, с веревками и веревочными лестницами, под охраной небольшого отряда своих вооруженных приспешников, ворвалась в часовни, в церкви и монастыри, изгнала верующих, взломала монастырские ворота, все перевернула вверх дном, сорвала алтари, разбила статуи святых, попортила иконы — словом, смела, перебила, разнесла в щепы, растоптала все священное и освященное, что встретилось на ее пути. И еще, как постепенно множилось число этого сброда, и когда жители Иперна распахнули перед ними городские ворота, они с невероятной быстротой разграбили собор и сожгли библиотеку епископа. И дальше: как эта толпа, объятая безумием, двинулась на Менин, Комин, Фервик, Лилль[11], нигде не встречая сопротивления, и в единый миг чуть ли не вся Фландрия была охвачена небывалым мятежом.
Правительница. Ах, какая боль пронзает мне сердце, когда все вновь встает передо мной. И вдобавок страх, — ведь зло может расти и расти. Что вы думаете об этом, Макиавелли?
Макиавелли. Прошу прощенья, ваше высочество, но думы мои безотрадны. Вы всегда были довольны тем, как я служу вам, но редко внимали моим советам. И в шутку частенько говаривали: «Уж очень далеко заходят твои мысли, Макиавелли! Тебе бы историю писать: тот, кто действует, обязан печься о ближайшем будущем». И тем не менее разве я не предсказывал того, что случилось? Не предвидел этого наперед?
Правительница. Я тоже многое предвижу, но ничего не могу предотвратить.
Макиавелли. Скажу кратко: новое вероучение подавить невозможно. Так не трогайте его, отделите прозелитов от исповедующих истинную веру, пусть строят свои церкви, пусть вольются в общегосударственный строй, это их свяжет по рукам и ногам, и вы умиротворите смутьянов. Все иные средства бесполезны, и страна окажется вконец разоренной.
Правительница. Ты разве позабыл, с каким возмущением мой брат отверг даже самый вопрос, можно ли терпимо отнестись к новому вероучению? Разве ты не знаешь, что в каждом письме он настойчиво требует от меня всемерной поддержки истинной веры? И даже слышать не желает о том, чтобы спокойствие и единение были восстановлены ценою религиозных уступок? Разве ты забыл, что даже в провинциях он держит шпионов — нам с тобой они неведомы, — дабы знать, кто склоняется к новой вере. Разве, к вящему нашему удивлению, не назвал он имена тех из наших приближенных, что втайне придерживаются ереси? Разве не требует он от нас беспощадной суровости? А ты говоришь мне о мягкости? Советуешь просить его о снисхождении, о терпимости? Он ведь лишит меня своего доверия и благосклонности.