Малафрена - Урсула Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вот же он!
Итале нехотя оглянулся. Так и есть: друзья все-таки его разыскали.
Светловолосый коренастый Френин, хмурясь, говорил:
— Но ты же так ничего и не доказал! И я считаю…
— Что слова — это не поступки? Это, допустим, верно. Во всяком случае, те стихи, которые я прибил…
— Но ведь ты их прибил к церковным дверям! Вот это уже поступок!
— Да сам по себе такой поступок ничего не стоит! А вот как только слова оказались там, то именно они и стали тем действием, тем поступком, который должен был принести определенные результаты…
— Ну, и какие результаты принес твой поступок? — спросил Брелавай, высокий худой темноволосый юноша с ироничным взглядом.
— В собраниях не участвовать. С вечера до утра сидеть под домашним арестом.
— Господи! Теперь-то уж Австрия позаботится о твоем целомудрии! — рассмеялся Брелавай. — А ты видел, какая толпа собралась утром у церкви? Весь университет успел твоими стишками полюбоваться, прежде чем австрияки пронюхали! Боже, как они злились! Я был уверен, что они нас всех скопом в кутузку засадят!
— А откуда они узнали, что это я?
— Все вопросы к старосте, господин Сорде, — сказал Френин. — Das wurde ich auch gerne wissen![4]
— Между прочим, ректор ни словом не обмолвился об «Амиктийе» в присутствии этого типа. Как ты думаешь, они нашу «Амиктийю» не прикроют?
— Спроси что-нибудь полегче.
— Послушай, Френин! — рассердился Брелавай — они с Френином целый час в тревоге повсюду искали Итале, устали и проголодались. — Ты же сам вечно твердишь, что мы только говорим, но ничего не делаем! А теперь, когда Итале наконец что-то сделал, ты сразу принялся ныть! Лично мне все равно, прикроют они «Амиктийю» или нет; туда сейчас одни дураки ходят, не удивлюсь, если среди них и шпионы есть. — Он плюхнулся рядом с Итале на скамью.
— Извини, Томас, но я бы все-таки хотел закончить свою мысль, — сказал Френин и тоже сел. — В «Амиктийе» тех, кто действительно серьезно относится к делу, человек пять, верно? Так что теперь, когда Итале оказался под надзором полиции, а все мы — под подозрением, пора решать, для чего, собственно, мы это общество создавали: только для того, чтобы пить вино и орать песни, или все же с какой-то более осмысленной целью? Вот для чего, например, ты, Итале, прибил к дверям церкви свои стихи? Чтобы покорно выслушать выговор ректора, закончить семестр и уехать в свое поместье? Или за этим последует нечто большее? И наши слова наконец ДЕЙСТВИТЕЛЬНО станут поступками?
— Что ты задумал, Дживан?
— Надо ехать в Красной!
— И что мы там, интересно, будем делать? — с сомнением протянул Брелавай.
— А что мы будем делать здесь, в Соларии? Здесь то же самое, что в провинциях, — одни чертовы бюргеры да столь любезные твоему сердцу тупые крестьяне. Нам не под силу бороться с этим средневековьем! Столица — вот единственное подходящее для нас место, если мы действительно имеем серьезные намерения. Господи, да разве Красной — это так уж далеко?
— Действительно, эта река пробегала мимо него всего два дня назад, — сказал Итале, глядя на голубую Мользен, поблескивавшую за деревьями. — Слушай, Дживан, а ведь это неплохая идея! Надо подумать. И еще надо чего-нибудь поесть. Пошли. Эх, Красной, Красной! — воскликнул он, и все засмеялись.
Расстались они уже ближе к вечеру. Итале возвращался домой в прекрасном настроении, предвкушая нечто новое, неведомое. Неужели ему действительно предстоит иная жизнь? Неужели он уедет в столицу и будет вместе с друзьями трудиться там во имя свободы? Непостижимо! Пре — красно! Фантастика! Но как же все это устроить? Наверное, в столице найдутся люди, которые захотят им помочь, как-то приставят к делу? По слухам, там имеются тайные общества, состоящие в переписке с тайными обществами Пьемонта, Ломбардии, Неаполя, Богемии, Польши, Германии; ведь по всей территории Австрийской империи и ее сателлитов, по всей Европе раскинулась подпольная сеть борцов за свободу, и сеть эта похожа на нервную систему человека, спящего беспокойным, лихорадочным сном, полным кошмаров. Ведь даже в сонном Соларии люди называют Матиаса Совенскара, с 1815 года живущего в ссылке в своем родовом поместье, «наш король»! А он и есть король — законный, избранный по воле своего народа, наследный правитель свободной страны! А этого императора и его империю — к черту! Итале стремительно, точно летний вихрь, несся по тенистой улице; лицо его пылало, пальто было распахнуто.
В Соларии он жил у дяди, Анжеле Дрю, и сразу же, едва влетев в дом, еще до ужина, объявил, что отныне находится под домашним арестом с заката и до утренней зари. Дядя только посмеялся. У них в семье было много детей, и они, выделив племяннику комнату, заботились в основном о том, как бы получше его накормить, а в остальном полностью ему доверяли. Их собственные старшие сыновья спокойным нравом отнюдь не отличались, так что порой дядя с тетей даже немного удивлялись тому, что Итале действительно оправдывает оказанное ему доверие, хорошо учится, да и ведет себя вполне прилично.
— Ну, что ты на этот раз натворил? — добродушно спросил дядя.
— Прибил к церковной двери одно дурацкое стихотворение.
— И только? Слушай, а я не рассказывал тебе, как мы однажды ночью протащили в университетское общежитие целую толпу молодых цыганок? Тогда еще на ночь дверей не запирали… — И Анжеле в который раз принялся излагать давно известную историю. — А что за стишки-то? — наконец спросил он.
— Да так… политические.
Анжеле все еще улыбался, однако морщинка на лбу свидетельствовала о том, что он недоволен и разочарован.
— Что значит «политические»?
Итале пришлось не только прочесть стихотворение, но и растолковать его.
— Ясно… — растерянно протянул Анжеле. — Ну вот… ну, я просто не знаю! Теперь ведь и молодежь совсем другая! А все эти пруссаки и швейцарцы! Эти Халлеры и Мюллеры! Пресвятая Дева Мария! Да что нам до них? Ну, знаю я, кто такой фон Генц — важная шишка, глава имперской полиции, — но какое мне до него дело!
— Как это какое дело?! Да ведь такие, как он, тут повсюду хозяйничают! Стоит рот раскрыть — сразу в тюрьму угодишь! — Итале всегда старался избегать политических споров с Анжеле, но сегодня — это, впрочем, бывало и прежде — ему казалось, что он непременно сумеет убедить дядю в своей правоте. Однако тот все больше упрямился и все сильнее тревожился, теперь уже не желая признать даже, что терпеть не может иностранную полицию, которая терроризировала не только студентов университета, но и весь город; и говорить о том, что он тоже считает Матиаса Совенскара королем Орсинии, дядя не пожелал.
— Просто в 13-м году мы приняли не ту сторону, — сказал он. — Надо было присоединиться к Священному союзу[5] и предоставить Бонапарту возможность повеситься на той веревке, которую он сам же и свил. Ты-то не знаешь, каково это, когда вся Европа охвачена войной! Вокруг только и говорят о войне, о том, что Пруссия проиграла, что русские победили, что армия «где-то там», а продовольствия не хватает, и даже в собственной постели никто не чувствует себя в безопасности. Война обещает огромные доходы, но не гарантирует ни мира, ни стабильности. Мир — это великое благо, парень! Будь ты хоть на несколько лет постарше, ты бы понимал!
— Но если за мир нужно платить собственной свободой…
— О да, разумеется, свобода, права… Не позволяй себя обманывать пустыми словами, мой мальчик! Слово — лишь набор звуков, которые ветер подхватил да унес, а мир послан нам Господом, и это непреложная истина. — Анжеле был совершенно уверен, что убедил Итале: ведь он так доходчиво все объяснил! И юноша в конце концов решил больше не спорить. Правда, за столом Анжеле, как бы в продолжение разговора, произнес гневную тираду в адрес правительства великой герцогини — по поводу новых законов о налогах, — хотя всего час назад он это правительство защищал. Закончил он свою речь на довольно жалобной ноте и виновато улыбнулся; в эти минуты он был очень похож на свою сестру, мать Итале. Юноша смотрел на дядю с любовью, прощая ему все: разве можно винить такого пожилого человека в бестолковости? Ведь дяде уже почти пятьдесят!
Миновала полночь, а Итале все сидел за письменным столом в своей комнатке под самой крышей, вытянув ноги, подперев голову руками и глядя поверх груды книг и бумаг в открытое окно, за которым во тьме шелестели и потрескивали ветви, раскачивавшиеся на сильном ветру. Дом дяди Анжеле стоял почти на самой окраине, и вокруг не было видно ни огонька. Итале вспомнил свою комнату в родном доме на берегу озера Малафрена и подумал о том, что, возможно, поедет в Красной; потом вдруг почему-то вспомнил о гибели Стилихона[6] и о том, что дымчато-голубая лента реки по-прежнему поблескивает там, за ивами, и мысли его обратились к вечной теме: смысл жизни и ее быстротечность, — а в общем, все это была одна длинная и невыразимая словами цепь странным образом связанных между собой размышлений. По улице простучали тяжелыми сапогами — разумеется, австрийского производства! — двое полицейских зачем-то остановились у их дома, постояли и пошли дальше.