Хождение сквозь эры - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы спорили – сможет ли ракета развить первую космическую скорость, чтобы выйти на орбиту вокруг Земли. Какой такая ракета должна быть. Чертили проекты. Гадали – какое топливо будет использоваться: водород, или что-то другое. Считали, что перед выходом в космос будут построены ракетопланы – ракетные стратопланы.
Нас было, как я сказал, четверо. Марк Альтшулер из Ленинграда, Лурье (в имени его боюсь ошибиться), Коля Ченцов и я. Лурье хорошо рисовал, у Коли Ченцова были прекрасные математические способности – помнится, уже тогда, в пятом классе, он разделался со школьным курсом математических дисциплин и внедрился в вузовскую программу. Через двадцать лет, давая имена героям своей первой повести, одному из них я присвоил слегка изменённую фамилию Николая.
Кружок наш просуществовал до лета. В шестом классе я учился уже в другой школе; в те времена родители часто переезжали туда, куда их посылали, дети, естественно, следовали за ними. Мой отец в конце 1943 года был направлен в Воронеж, я поехал с ним. Жить ему оставалось несколько месяцев.
О дальнейшей судьбе ребят почти ничего не знаю; голос Марика Альтшулера, повзрослевший, но очень узнаваемый, я однажды услышал по «Голосу Америки» – он оказался уже в Штатах, преподавал русскую литературу то ли в Колумбийском университете, то ли в каком-то другом – память не сохранила. До отъезда он, как оказалось, работал в Пушкинском доме АН, в Питере. О других мне ничего не известно.
Но космическая тема застряла во мне ещё с того времени. Правда, тогда я не думал, что она найдёт окольный выход – что я снова приобщусь к ней через литературную работу. Тогда вообще не время было задумываться ни над чем другим, кроме войны с её успехами и провалами. Остальное отходило на второй план; и стихи в том числе.
Однако вот же сохранился этот эпизод в памяти; значит, он на самом деле был для меня важнее, чем я думал: неважное для судьбы, пусть и яркое, забывается скорее.
Стихи же снова начали писаться лишь после того, как мне стукнуло шестнадцать. С тех пор писались они долго, но очень небольшими дозами. Смешно, но именно от стихов идёт исчисление моего литературного стажа: от первой публикации, а первой моей литературной публикацией были именно стихи – в мае 1948 года. Я тогда бредил Маяковским, и это стихотворение было посвящено его памяти. Прошли стихи в рижской газете «Советская молодёжь». Помню, что мне было очень стыдно идти за гонораром, хотя величина его превышала мою стипендию и деньги были более чем кстати. Стыдно потому, что поэзию я считал делом высоким, чуждым всего мирского.
Где мои тогдашние девятнадцать лет?..
Как писал Вийон: «Но где же прошлогодний снег?»
В 1945-м я переехал в Латвию и жил, по большей части в Риге. После смерти отца я ещё год прожил в Москве у родственников. Но пришёлся им совершенно не ко двору. А уехал именно в Латвию потому, что там жило множество моих родичей по отцу. Были ещё живы его родители, у меня оказалось с полдюжины дядей и тёток, были и двоюродные братья и сёстры, со временем их ещё прибавилось. Русские старообрядцы – а именно к ним моя родня принадлежит – ушли из России в Латгалию (тогда это была Польша, потом она стала частью России, а после революции вошла в состав Латвии) ещё во времена Алексея Михайловича – от никонианской реформы, и жили там поколение за поколением, храня чистоту веры и многие архаичные черты языка. На некоторое время они меня приютили, но сами жили достаточно бедно, так что выкручиваться дальше пришлось самому. Этим я и занялся.
Что же до литературы, то первой публикации оказалось достаточно, чтобы я вообразил себя поэтом, – к счастью, очень ненадолго. Где-то через год с небольшим я пришёл к выводу, что и Пушкин (которого я тогда не любил, потому что все настойчиво уверяли, что я просто обязан любить его), и Багрицкий, которого я любил по собственной инициативе, могли спать, а здравствовавшие тогда великие Пастернак и Твардовский – жить спокойно: конкуренция с моей стороны им никак не угрожала. Не скажу, что я бросил стихи, – но во всяком случае никаких литературных надежд на них более не возлагал. И правильно делал.
Несостоявшиеся поэты (а порой и очень состоявшиеся), потерпев поражение, обращаются к прозе. Естественно, эта мысль не обошла и меня: я ведь помнил, что должен стать писателем. Уверенность моя в этом оказалась настолько незыблемой, что я вовсе не спешил броситься к письменному столу (которого, кстати, у меня и тогда, и ещё много лет потом не было). Писать было некогда, надо было выживать, потому что вследствие и уже упомянутых, и других, здесь не затронутых обстоятельств, я с шестнадцати лет оказался на собственном иждивении. Писать можно было и завтра, а вот есть что-нибудь хотелось каждый день. Да и потом, в мире было великое множество интересных дел, и мне хотелось испробовать себя и тут, и там. Почувствовать вкус жизни.
И следующие годы – около десятка – я не занимался ничем, что имело бы хоть какое-то отношение к литературе – если не считать, конечно, чтения. Читал я и тогда с великой жадностью всё, что попадало под руку. Думаю, что впоследствии это мне во многом помогло. А в Латвии было что читать: там нам, приехавшим, стали доступны многие книги, издававшиеся одним из рижских издательств на протяжении двадцати лет, и переводы, и русские оригиналы, о которых мы раньше ничего не слышали. Что же касается остального, то сейчас мне кажется, что в немногие годы с середины сороковых до конца пятидесятых, я прожил не одну, а несколько коротких, но интересных жизней.
Окончив школу, я работал, правда, недолго, помощником мастера по вязальным машинам на Рижской чулочной фабрике. Потом поступил в университет, на юридический факультет. Почему я пошел туда, а не подал заявление на отделение журналистики – до сих пор не совсем понимаю. Наверное, всё-таки потому, что мне всегда хотелось романтики, и я считал, что найду её в профессии сыщика.
Зато помню совершенно точно, почему не попытался поступить в Литературный институт: тогда я полагал, что туда попадают только совершенные и несомненные гении. А на гениальность я не претендовал даже в том возрасте, для которого это является естественным.
Кстати, у людей, более или менее представляющих себе тогдашнюю обстановку, может возникнуть законный вопрос: юридический факультет университета, как и любого другого юридического учебного заведения, готовил специалистов для судов, прокуратуры, милиции и так далее. Для работников этих органов всегда считалась необходимой чистая – без сучка, без задоринки – биография. Я же был тогда, как-никак, сыном врага народа. Каким же образом?..
Очень простым. И в анкете, и в автобиографии я в те годы «забывал» упомянуть это обстоятельство.
Самое, пожалуй, интересное в том, что, поступая так, я не считал, что кого-то обманываю. Вероятно, в подсознании у меня крепко сидело ощущение того, что я просто исправляю допущенную кем-то ошибку.
Ведь таких, как мои родители, были, самое малое, сотни тысяч. Я имею в виду не репрессированных вообще, но людей, которые до того входили в правившую систему. Я знал некоторых из них – товарищей моих родителей по работе, по Красной Армии, был знаком, естественно, и с их детьми. Никто из них – из нас – насколько помню, не перестал тогда верить советской власти. Никто не сомневался в правильности происходившего – до тех пор, пока дело не каснулось наших родителей. Но каждый был свято уверен, что его (её) отец (мать) посажены в результате ошибки. Мы твёрдо знали, что наши-то родители врагами народа не были. Хотя тогдашняя пропаганда, кроме всего прочего, старалась нас в этом убедить. Вот почему, ведя себя так, словно у меня с родителями было всё в порядке, я не сомневался, что всего лишь возвращаю себе права, ошибочно у меня отнятые.
Так или иначе, я был принят. И зачислен, как ни странно, не на русский поток первого курса, а на латышский.
Причиной послужил интерес к языкам, который был у меня тогда и остался по сей день. Оказавшись в Латвии, я с первого дня старался понять и запомнить хоть какие-то слова. Мне казалось противоестественным – жить среди людей и не понимать их языка.
Большинство из нас, мигрировавших в Латвию из, как тогда говорили, старых республик, так не считало и позволяло себе, живя там годы и десятки лет, не усвоить ни словечка из коренного языка этой страны. Сейчас они – те, кто там остался, – пожинают плоды своего тогдашнего высокомерия. Я не пытаюсь как-то оправдать политику нынешних латвийских властей по отношению к иммигрантам и их потомкам; она свидетельствует о полном отсутствии политической культуры у этих властей, да и откуда ей было взяться?..
Одним словом, впервые появившись в деканате, чтобы уточнить что-то относительно приёмных экзаменов, я поздоровался с секретаршей по-латышски – и этим, сам того не зная, решил вопрос о моём принятии. Когда я в следующий раз – дня через два – снова появился в канцелярии, ко мне вышел и со мной заговорил пожилой (по моим тогдашним меркам), хорошо одетый человек, седой и румяный. Он оказался деканом юридического факультета и сказал мне: