Хождение сквозь эры - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой рассказ, тоже на колхозную тему, несколько позже опубликовал рижский журнал «Звайгзне» – издание типа московского «Огонька». Третий нигде не пришёлся ко двору – и слава богу.
Потому что писать реалистические рассказы мне вдруг расхотелось, и я принялся за юмор и сатиру. Мне почудилось, что к этой литературе у меня есть какие-то особые способности.
Будучи идеологически выдержанным, жало своей сатиры я прежде всего обратил против враждебного нам капиталистического строя и его крупнейших представителей. США, в частности.
Незадолго до этого в Риге начал выходить новый журнал под названием «Дадзис» – чертополох, или репейник. Он соответствовал московскому «Крокодилу», то есть был именно юмористическим и сатирическим. Туда я и отвёз свой первый сатирический опус. Там прочитали, одобрили и попросили писать ещё. Я с ходу написал второй рассказ. Он понравился ещё больше. Его опубликовали первым, а первый рассказ – вторым. Я стал получать гонорары. В редакции журнала меня признали. Я начал сотрудничать там регулярно, всё чаще переходя и на внутренние темы.
Редакция журнала была немногочисленной, люди подобрались там очень хорошие, с ними хотелось дружить и работать. В отличие от райкома, где нравы требовали, мягко выражаясь, постоянно наблюдать друг за другом, не прощая и малейших отклонений от принятых норм поведения. Мне хотелось работать так, как работали ребята в журнале: свободно, без формальностей и чинопочитания. И однажды я сказал, как бы между прочим:
– Если у вас когда-нибудь освободится местечко – я бы с радостью…
Я был уверен, что такое вряд ли случится: из таких редакций люди по доброй воле не уходят.
Редактор ответил:
– Ладно, будем иметь в виду.
Время шло, я продолжал работать в райкоме. Ко мне уже относились серьёзно, первый секретарь считал, что мне пора вырасти. Его друг, возглавлявший Лиепайский горком партии, предложил мне подумать – не хочу ли я пойти к нему третьим секретарём. Раньше я согласился бы, не задумываясь: продвигаться на работе мне казалось совершенно естественным. Но теперь я сказал лишь, что подумаю: до поры отчётно-выборных партконференций в районах ещё оставалось время.
И вдруг мне позвонили из журнала:
– Ты говорил, что хочешь к нам.
– Конечно!
– Сейчас как раз есть возможность…
Я бросился к секретарю.
Он пытался меня отговорить. Однако ему было известно, что я пишу, да и почувствовал, что я на этот раз настроен решительно.
– Да зачем тебе в журнал? Обожди немного – я тебя в газету устрою. В «Циню», не куда-нибудь!
«Циня» – «борьба» – было названием республиканской партийной газеты, латышской «Правды». Но идти из партийного комитета в партийную же газету мне вовсе не улыбалось.
Наконец, он сдался. Махнул рукой:
– Ладно. Проводим как следует. Был ты всегда со мной, как топор за поясом…
Проводили. На память вручили папку с серебряной плакеткой, с соответственной надписью.
Так закончилась моя райкомовская жизнь. Продолжалась она пять лет. Чему-то научила, но во многом разочаровала.
Но только ли меня? Мать, вернувшись после семнадцати лет отсутствия, и многие-многие её товарищи – и по партии, и по несчастью – не узнали партии, в которой были восстановлены (с перерывом стажа). В их времена все были на «ты» даже и с первым секретарём. Звали друг друга по имени. Всё было, по словам матери, проще и свободнее. Теперь партийный аппарат сделался первостатейно бюрократическим. Секретаря именовали только по имени-отчеству. Никакого панибратства. Мать не осудила меня за то, что я сошёл с этой линии жизни.
3. Ранний палеозой
Новая жизнь приняла меня не сразу. Вернее, наоборот: я не смог сразу же принять её. Обе предыдущих – и армейская, и райкомовская – слишком не походили на неё.
В Риге у меня жилья не было, и на работу в редакцию я ездил из Елгавы на электричке. Приезжал – таково было расписание поездов – рано, за полчаса до начала официального рабочего дня. В редакции таким образом появлялся первым. Мне сразу же сказали, что это не обязательно: народ наш собирался не раньше двенадцати дня, так что утром делать мне было почти нечего. Но я ещё долго упрямо продолжал являться рано поутру. Дело в том, что я ещё не мог представить, что если работа начинается в девять, то прийти можно и к двенадцати. В райкоме опоздание на пять минут являлось уже событием. Об армии и не говорю.
Точно так же далеко не сразу стало обычным, что можно спорить с любым журнальным начальством: с ответственным секретарём, заместителем редактора и даже с самим главным. И никогда спор не прерывался классическим: «Я начальник – ты дурак».
И ещё. Я привык, что у человека должна быть зарплата. И он должен находиться на штатном месте. Иначе невозможно. Не хочу сказать, что нам не платили зарплату. Платили, как везде, дважды в месяц, и ещё дважды были гонорарные дни. У каждого из нас что-то обязательно шло в каждом номере, а иногда и не по одному материалу; пришлось срочно обзаводиться псевдонимами. У меня их набралось, уж не помню, пять или шесть. Таким образом, каждую неделю мы, как тогда говорилось, приобщались к государственному бюджету и зарабатывали вовсе не плохо. Понятно, что мне это очень понравилось.
Однако… меня смущало то, что я находился не на своём месте. Меня приняли, когда журнал получил новую штатную единицу, так что вроде бы всё было в порядке. Однако единица называлась «художественный сотрудник», а не «литературный». Иными словами – то было место художника. На самом деле ещё один художник в редакции вовсе не требовался, их было двое штатных и десятка полтора постоянно сотрудничавших внештатников, среди них – хорошо известные мастера, и не только графики. И новую ставку редакция использовала так, как сочла нужным. Но я боялся: вот придёт проверка (какая-нибудь; я привык к тому, что всё и вся время от времени проверяют), меня разоблачат и выгонят на улицу; и что я тогда?
В редакции над моими страхами только посмеивались: какая проверка? Кому какое дело, как и что мы используем? Но к этому ощущению относительной независимости мне удалось привыкнуть не сразу.
И ещё больше времени понадобилось, чтобы я привык к мысли: можно жить и не в штате, и даже неплохо. Если бы мне тогда сказали, что впоследствии я буду многие годы жить именно так, я просто не поверил бы.
Итак, я пустился, что называется, во все тяжкие, в сатиру. Помимо фельетонов, основанных на конкретных материалах, писал сверхкороткие – на полстранички – рассказики, более похожие на анекдоты, только не услышанные где-то, а придуманные опять-таки на основе реальных фактов нашей тогдашней жизни. Рассказы эти пошли неплохо; кроме нашего журнала, их печатал «Крокодил», журналы других республик, переводили и публиковали в подобных же журналах стран соцлагеря, включались в сборники – рижские и московские. Такая судьба была, конечно, не у всех рассказов, но меня и это воодушевляло. Кроме своих материалов, приходилось обрабатывать и авторские, содержавшие интересные факты, но написанные людьми, в литературе не искушёнными. Себя же я считал почти уже готовым специалистом. Изредка меня посылал в командировки «Крокодил» – не по Латвии, конечно, а по стране; я привозил какие-то материалы, и крокодильские зубры учили меня писать – так, как им представлялось нужным. Я с ними не спорил, но у себя дома продолжал работать так, как мне казалось правильным.
Жил я уже почти целиком в мире латышского языка, и проблем с ним у меня оставалось всё меньше, стало казаться даже, что он у меня с детства. Сложнее всего было с произношением: латышская фонетика местами представляет для русскоязычного немалые сложности. Мне говорили, что акцент у меня сохранялся, но какой-то неопределённый, не русский, не немецкий, никакой. Потом, узнав, что корни мои – в Латгалии, стали объяснять его именно этим обстоятельством: в Латгалии, где веками сосуществовали латышский, латгальский, русский, польский, еврейский языки, произношение у разных людей действительно сильно отличалось от нормы. Но грамматически я с самого начала говорил совершенно правильно; некоторые этому удивлялись, потом привыкли. Вскоре я поймал себя на том, что и мысли стали формулироваться на латышском, и даже сны сниться… Но чего я так и не сделал – не стал писать своё по-латышски. Обработку чужих материалов – делал, позже приходилось писать статьи, рецензии, но своё, хотя бы те же рассказики, писал только на русском. Что же касается разговора, то днями, а порой и неделями не приходилось произносить по-русски ни единого слова.
Наше общение в редакции не ограничивалось рабочим временем; закончив работу, мы – пусть не каждый вечер, но чуть ли не каждый второй – отправлялись посидеть в ближайший ресторан, а ещё чаще – в бар. Нас там хорошо знали, и когда в баре появлялось что-то интересное, оттуда специально звонили и приглашали. У нас возникло правило: раз позвонили – пусть в редакции будет только одна живая душа, дежурная (когда все разъезжались по командировкам), то эта самая дежурная душа обязательно пойдёт, закажет и посидит – чтобы не портить репутации коллектива. Мы могли это себе позволить: зарабатывали неплохо.