Записки отшельника - Константин Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для этой высшей цели необходимо, чтобы то движение русских умов, которое зовут обыкновенно "реакцией", своевременно совпало бы с передвижением русской жизни на юго-восток, на берега Босфора.
На почве новой и гораздо более нам сродной, чем жалкая почва балтийских берегов, русскому уму откроется новый простор, новые кругозоры...
Тусклое "окно в Европу", которое, к сожалению, так хорошо воспел Пушкин (потому, что ему самому смолоду жилось хорошо и весело у этого окна), тогда потемнеет и обратится в простой, торговый "васисдас", — когда мы, так или иначе, завладеем тем, что бедные турки зовут до сих пор "Вратами блаженства" или "Вратами счастья" (не знаю, что точнее передает их мысль).
И все, что хотя бы косвенно, но ведет нас к этой цели, я считаю выгодным и желательным, даже и при возможности частных утрат и обид.
В этом смысле и возвышение Германии, в ущерб прежнему величию Франции и Англии, я считал и считаю для нас выгодным, несмотря на опасности, и нам со стороны сильного соседа грозящие.
Едва ли в основании своих мыслей и чувств кн. Мещерский расходится со мною...
Но он, видимо, расходится в оттенках, во взглядах на частности, — и вот тут и является вопрос: готов ли он, несмотря на эти второстепенные различия, напечатать эту статью мою? Готов ли он, "смыкая теснее ряды", оказать мне ту самую "поддержку", о которой справедливо заботится г. Петровский?
Я уверен, что кн. Мещерский готов мне ее оказать, несмотря на частное разногласие; я уверен, что у него совсем нет потребности "кашлять и плевать" именно так, как "кашлял и плевал" в подобных случаях Катков.
Что делать! И солнце не без пятен, и Катков был небеспорочен; и я имею основание находить, имею дерзость сказать во всеуслышание, что кн. Мещерский в подобных случаях всегда был искреннее, справедливее и прямее гениального московского самодура... (Спешу заметить, что я талантливое самодурство очень люблю, и в моих устах это слово — не брань, а только полубрань, смотря по случаю.)
Прошу же кн. Мещерского во имя общего дела позволить мне развить подробнее мой тезис в его газете; с возражениями, если нужно ("бей, только выслушай!"), или без них, как угодно, только чтобы труд моего одиночества не пропал бы даром...
Будем вливать вино новое в мехи новые*!.. Не будем жить только "злобой завтрашнего дня", а позволим иногда развернуть свое знамя пошире и пошире поборнику тех же начал, которым и мы служим, брату по оружию, устаревшему в долгой и неравной борьбе с неправдой представителей нашей печати... Иначе ему придется молчать и сказать только: "И ты тоже, Брут!" Вот что написал я, глядя из окон моих на широкие и тихие поля...
Сочувствие и содействие
В политическом содействии той или другой державе мы, простые граждане Русского Царства, не вольны и не компетентны. Это — дело правительства нашего.
Но для самого правительства русского очень важно, чему мы, граждане, сочувствуем, какая государственная форма нам нравится, какой быт нам представляется лучшим и примерным... Сами члены правительства суть прежде всего члены того же русского общества и живут под теми же впечатлениями, под влиянием которых развиваемся и мы, граждане, властию не облеченные... Есть нечто общее в национальной жизни для всех нас, властных и безвластных: дух времени, например, принудительная сила исторических условий, предания народные и т. д. ...
Как бы ни было высоко положение человека, как бы ни был силен его характер и самобытен ум, но на действиях его не может не отражаться сумма всех этих влияний, впечатлений, веяний и т. д.
Если даже сильный и высокопоставленный человек идет наперекор сочувствиям и вкусам большинства и успевает благополучно в своих начинаниях, то это происходит оттого, что он угадал, до чего нестойки и преходящи эти вкусы и сочувствия большинства и до чего само большинство всех наций изменчиво. Он угадал течение истории; он понял, что кажущееся направление мнений нередко обманчиво, и сильным поворотом дел в счастливую минуту изменил его, изменил с успехом, разумеется, потому только, что были в обществе сильные запасы и вовсе иных мнений и сочувствий, чем те, которые с первого взгляда казались господствующими...
Это я говорю про людей, облеченных властью, — то есть узаконенным правом не только убеждать, но и принуждать других сограждан своих.
И там, где это законное, священное право насилия над волей нашей ослабло и в сознании самих принуждающих, и в сердцах принуждаемых, там, где утратились одинаково и уменье смело властвовать, и уменье подчиняться с любовью и страхом (не стыдясь последнего), там уже не будет ни силы, ни жизни долгой, ни прочного, векового порядка...
Но как ни священны те таинственные идеальные государственные узы, во имя которых один имеет право распорядиться самовластно даже и жизнью другого (судья — казнить меня; военный начальник — послать подчиненного на верную смерть; государь, объявляя войну, — обречь цвет общества и народа на все труды и страдания походов и сражений), — подчинение воли нашей все-таки глубже и вернее, когда оно оправдано и рассудком нашим, или, по крайней мере, чем-то таким, что каждый из нас считает своим рассудком.
Принуждение и своей воли, и чужой легче и приятнее, когда есть при этом и убеждение...
Политические писатели не облечены никакою властью — это не их назначение; их призвание — не принуждать, а убеждать своих сограждан; руководить общественным мнением, воспитывать это мнение, а вовсе не подчиняться ему и не потворствовать вздору только потому, что многие в настоящую минуту этому вздору сочувствуют. Когда мы взглянем так прямо и без ложной скромности на призвание политической печати, тогда нам предстанет в настоящем свете ее серьезное значение для общественной жизни; значение, искажаемое теперь всячески и на каждом шагу то легкомыслием, то алчностью, то неправильными претензиями говорить подобно дипломатам для иностранных министров, для иностранной публики, для чужих газет... Прежде всего, повторяю, политическая русская печать должна, не обращая ни малейшего внимания на то, что подумают, скажут и сделают иностранцы, своих просвещать, своих убеждать, своим облегчать ясное разделение понятий, часто спутанных и темных в наше время при чрезмерно быстрых и ненормально напряженных движениях жизни.
Вот в смысле подобного резкого и полезного для нас разъяснения понятий я нахожу, что французская брошюрка князя Н. Голицына, "Письмо к редактору газеты "Фигаро", не так давно вышедшая вторым, дополненным изданием,* весьма своевременна и замечательна... Очень жаль, если она до сих пор никем не переведена по-русски или, по крайней мере, не передана где-нибудь вкратце и с большими цитатами.
Редакция "Гражданина", в 11-м номере, сама выразилась так:
"Надо думать, что важные события бродят около нас, как тучи, и не сегодня, так завтра должны привести к грозе...
Гроза эта — война. Рано или поздно, никем не званная, никем не желаемая, она придет, а так как в интересах Германии ее желать как можно скорее, раз она неизбежна, то вопрос о французских симпатиях, весьма понятно, является весьма серьезною современною темою для обдуманной беседы.
С одной стороны, нельзя не считаться с сильным течением в пользу французских симпатий в иных слоях русского общества. Далеко не все серьезные люди увлечены этим течением в России, это вне сомнения, но все-таки работа газет сделала свое дело, и много людей, взирающих на политический мир под влиянием газет или легкомысленно, мимоходом, говорят о французских симпатиях и о союзе России с Францией как о событии осуществимом.
Отсюда для того, кто, как мы, безусловно отрицает серьезность таких симпатий в политике, является опасение идти для многих против течения и т. д."
Почти в том же духе говорит и кн. Голицын с редактором "Фигаро" по поводу статьи этой газеты "Теории Каткова".
В начале своего краткого предисловия на русском языке кн. Голицын говорит так:
"За последние годы в русской политической печати возбуждался не раз вопрос о необходимости для России союза с Францией, на случай могущих быть международных столкновений, для сильнейшего отпора Германии и т. п. Многие шли еще далее и кроме политического союза требовали возобновления прежних русских симпатий ко всему французскому, к пресловутой "прекрасной Франции", к гражданам теперешней республики на крайнем Западе, чуть ли даже не к их учреждениям и порядкам... Такому рецепту следовать, однако, трудно, ибо нельзя любить по приказу, как бы ни был полезен "союз сердец" для успеха политической комбинации. Сторонником последней был, как известно, и покойный Катков, но только, разумеется, в смысле политического оппортунизма; о сердечных же симпатиях и уважении к теперешней Франции и французам мы что-то не встречали заявлений на страницах "Московских ведомостей". Мы встречали, напротив, иногда женские речи о том, что Франция — гниющий труп и что в ней не с кем заключать союз... Весьма понятно, что во всем этом речь шла о двух совершенно различных понятиях; но многие из тех, кто желал подделаться под тон великого публициста, все исказили; да и вообще мы мастера по части путаницы. Подогревать симпатии, после того как они постепенно ослабевали или decrescendo в течение последних 25—30 лет, представляется трудным; эюю не сделаешь на заказ"... и т. д.