Остролист (В трех ветках) - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь день мы пели «За счастье прежних дней», и весь день — если только не проезжали город или деревню, — видели следы горностаев, зайцев, лисиц, изредка птичьи следы — и больше ничего. В девять часов вечера, на Йоркширских болотах, веселые звуки нашего рожка, желанные звуки человеческих голосов и мерцание движущихся фонарей рассеяли мою дремоту. Я понял, что здесь мы будем менять лошадей.
Мне помогли вылезть из кареты, и я спросил слугу, чья обнаженная голова мгновенно стала белой как волосы короля Лира:
— Что это за гостиница?
— «Остролист», сэр, — ответил он.
— Мне кажется, — сказал я виноватым тоном кондуктору и кучеру, — что здесь я должен остановиться.
Надо отметить, что и хозяин, и хозяйка, и конюх, и форейтор, и все конюшенные власти уже успели спросить кучера (в то время как остальные обитатели гостиницы с величайшим интересом прислушивались к разговору), намерен ли он ехать дальше. А кучер уже успел ответить: «Да, я ее протащу до конца, — подразумевая под словом „ее“ карету, — если только Джордж меня не бросит». Джорджем звали кондуктора, и он поклялся, что не бросит кучера. И вот слуги уже начали выводить сменных лошадей.
Переговоры эти подготовили для меня почву, и когда я объявил, что сдаюсь, слова мои ни для кого не были неожиданностью. Признаюсь, что, если бы путь для меня не был расчищен этими переговорами, очень сомнительно, чтобы я, человек от природы застенчивый, решился высказать свое желание. Теперь же меня одобрили даже кондуктор и кучер. Все присутствующие поддерживали меня, говоря друг другу, что джентльмен сможет уехать дальше на почтовых завтра — сегодня он только зря продрогнет, — но ведь хорошего мало, если джентльмен продрогнет… а чего доброго, будет погребен заживо под снегом (последнее суждение, произнесенное весельчаком-слугой, вздумавшим сострить на мой счет, имело огромный успех); и вот из кареты вытащили мой чемодан, залубеневший, как труп на морозе; я дал, что полагается, кондуктору и кучеру, пожелал им спокойной ночи и счастливого пути и, немного стыдясь, что бросил их на произвол судьбы, последовал за хозяином, хозяйкой и одним из слуг «Остролиста» наверх.
Мне показалось, будто я в жизни не видывал такой большой комнаты, как та, в которую они меня провели. В ней было пять окон с темно-красными шторами, которые не пропустили бы даже целой иллюминации, а в верхней своей части были очень замысловато перевиты и подобраны и самым причудливым образом извивались по стене. Я попросил комнату поменьше, но мне сказали, что комнаты поменьше нет. Впрочем, добавил хозяин, меня можно будет отгородить ширмой. Тут принесли огромную старинную японскую ширму с туземцами (японцами, надо думать), предающимися на всей ее поверхности каким-то бессмысленным занятиям, и оставили меня жариться перед громадным камином.
Моя спальня находилась чуть не за четверть мили от этой комнаты, под самой крышей, в конце длинной галереи, а ведь никто не поймет, какое это бедствие для застенчивого человека, у которого нет ни малейшего желания встречаться с кем-нибудь на лестнице. Это была самая мрачная из всех спален, способных навевать кошмары на спящих, и вся мебель в ней, начиная с кровати под балдахином на четырех столбиках и кончая двумя старинными серебряными подсвечниками, была высокого роста, с прямыми плечами и осиной талией. Внизу, в моей гостиной, стоило мне выглянуть из-за своей ширмы, как ветер бросался на меня не хуже бешеного быка; если же я сидел в кресле, огонь обжигал меня до того, что лицо мое становилось красным, как новый кирпич. Камин был очень высокий, а над ним висело скверное зеркало, точнее — волнистое зеркало, и даже когда я вставал во весь рост, оно показывало мне только верхнюю часть моего черепа, а ведь ни один череп не назовешь красивым, если верхушка его срезана на уровне бровей. Когда же я становился спиной к огню, темные своды мрака над ширмой и за нею притягивали мой взор, и в неясной дали подборы всех десяти штор на пяти окнах закручивались, переплетались и расползались по стене, словно гигантские черви.
Мне кажется, что все замеченное мною во мне самом другие люди, сходные со мной по характеру, тоже наблюдают в самих себе; поэтому решаюсь сказать, что когда я путешествую, то едва я куда-нибудь приеду, как мне уже не терпится оттуда уехать. И вот, не успел я отужинать жареной курицей и подогретым портвейном, как уже во всех подробностях объяснил слуге порядок своего отъезда на следующее утро. Завтрак и счет в восемь. Экипаж в девять. Пара лошадей, а если будет нужно, то и четверня.
Сколь я ни был утомлен, ночь показалась мне с неделю длиной. В передышках между кошмарами я думал об Анджеле, и меня все больше угнетала мысль, что я нахожусь на кратчайшем пути в Гретна-Грин[3]. Какое мне дело до Гретна-Грин? Не этой дорогой я отправляюсь к черту на рога, а через Америку, с горечью говорил я себе.
Наутро я увидел, что снег все еще идет, что он шел всю ночь и что я занесен снегом. Ни выбраться из этой гостиницы на болотах, ни добраться до нее нельзя, пока дорогу не расчистят рабочие из города. Когда именно им удастся расчистить путь до «Остролиста», никто мне сказать не мог.
Наступил сочельник. Правда, эти святки я всюду провел бы грустно, значит это не имело значения, но все-таки сидеть в заносах — то же самое, что умирать от холода, а это не входило в мои планы. Я очень скучал. Однако я так же не мог предложить хозяину и хозяйке принять меня в их общество (хотя мне этого очень хотелось), как не мог бы попросить их подарить мне что-нибудь из их столового серебра. Тут-то и обнаруживается моя великая тайна — врожденная застенчивость. Подобно большинству застенчивых людей, я всех считаю застенчивыми. Я не только стеснялся напрашиваться к хозяевам, но опасался, как бы такая просьба не повергла их в величайшее смущение.
Пытаясь все же получше устроиться в одиночестве, я прежде всего спросил, какие книги имеются в доме. Слуга принес мне «Дорожный справочник», две-три старые газеты, небольшой песенник, к которому были припечатаны образцы тостов и застольных речей, маленький сборник острот, один из томиков «Перигрина Пикля»[4] и «Сентиментальное путешествие»[5]. В последних двух книгах я помнил каждое слово, но все-таки перечел их снова от доски до доски; потом попытался спеть все песни, помещенные в песеннике (среди них было и «За счастье прежних дней»), просмотрел решительно все остроты — в которых нашел огромные залежи меланхолии, вполне гармонирующей с моим душевным состоянием, — предложил все тосты, произнес все застольные речи и одолел газеты. В последних были только обычные объявления, отчет о собрании по поводу каких-то местных налогов и заметка о разбое на большой дороге. Я страстно люблю читать, и потому мне не могло хватить этого чтения до ночи — его запас истощился уже к вечернему чаю. Предоставленный самому себе, я целый час раздумывал, чем бы мне заняться. Наконец мне пришло в голову (из которой я всячески старался изгнать Анджелу и Эдвина), что, пожалуй, стоит вспомнить все те гостиницы, в которых я бывал, и посмотреть, надолго ли это займет меня. Я помешал огонь в камине, слегка придвинул кресло к одной из створок ширмы (но не решился отодвинуть его подальше, ибо, слыша, как завывает ветер, знал, что он только того и ждет, чтобы наброситься на меня), — и начал.
Впервые я получил некоторое представление о гостиницах еще в детской; поэтому я вернулся в детскую как к исходной точке и увидел себя возле одетой в зеленое платье желтолицей женщины с рыбьими глазами и орлиным носом, специальностью которой был мрачный рассказ об одном хозяине придорожной гостиницы, откуда все проезжие вот уже много лет непонятным образом исчезали бесследно, пока не обнаружилось, что хозяин видел цель своей жизни в том, чтобы превращать постояльцев в паштеты. Посвятив себя этой отрасли промышленности, он для ее усовершенствования прорубил потайную дверь за изголовьем кровати в спальне для постояльцев, и когда проезжий (отягощенный паштетами) засыпал, злодей-хозяин тихонько входил с лампой в одной руке и ножом в другой, резал спящему глотку и готовил из него паштеты, для чего держал в подполье вечно кипящие медные котлы, а тесто раскатывал поздней ночью. Однако даже он не был избавлен от угрызений совести: ложась спать, он неизменно бормотал: «Переперчил!», что его и выдало и подвело под суд.
Не успел я разделаться с этим преступником, как из той же эпохи на сцену выступил другой, чьей первой профессией были кражи со взломом; занимаясь этим искусством, он однажды полез ночью в чужое окно, но тут ему отрезала правое ухо одна храбрая и очаровательная служанка (женщина с орлиным носом, хотя к ней ничуть не подходили такие эпитеты, таинственно намекала, что она-то и была этой служанкой). Через несколько лет храбрая и очаровательная служанка вышла замуж за хозяина одной деревенской гостиницы, который имел обыкновение постоянно носить шелковый ночной колпак и ни за что не соглашался снять его. Как-то раз ночью, когда он крепко спал, храбрая и очаровательная женщина приподняла его шелковый ночной колпак с правой стороны и увидела, что уха под ним нет; ну, тут она сразу догадалась, что он и есть тот самый изуродованный ею громила, а женился он на ней лишь затем, чтобы ее умертвить. Она тотчас же раскалила на огне кочергу и прикончила его. В награду за это король Георг пригласил ее к себе во дворец, и там члены королевского дома хвалили ее за великую предусмотрительность и доблесть.