Обида - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женечка обратился к Бурскому.
— Понтифик, — сказал он, отбив поклон. — Один вы можете все и вся.
— Особенно — вся, — согласился Бурский.
— Поэтому я и тревожу вас.
— Кто вам занадобился? И не тяните.
— Мария Викторовна Камышина, — смиренно сказал Женечка Греков.
Бурский мрачно осведомился:
— Сплетен наслушались?
— Боже избави, — воскликнул Женечка.
Бурский помолчал и сказал:
— Не отрицаю, я ее знаю. Точнее сказать: я ее знал. Но толку вам от этого — чуть.
Голос его звучал сердито. Греков понял, что Александр Евгеньевич не расположен откровенничать.
— Я, кажется, допустил промашку?
Бурский раздраженно поморщился.
— Вы ни при чем. Но суть такова, что мое обращение к Марии Викторовне возымело бы обратное действие.
Женечка осторожно спросил:
— Тут есть история отношений?
— Истории нет, отношения есть. Впрочем, вполне односторонние. Дама меня терпеть не может. Ни в чем перед ней не провинился, но именно это обстоятельство когда-то лишило ее равновесия. Так случается, можете мне поверить. Вам тоже не миновать таких казусов. Поскольку, как уверяет общественность, вы — молодой человек с обаянием. Так вот — оно вас и подведет. Поэтесса однажды мне сообщила, что обаяние, на деле, есть изощренный вид проституции.
— Круто.
— И главное — несправедливо, — сказал меланхолически Бурский. — Если оно у меня и было, я же не пускал его в ход.
Женечка был огорчен разговором, на Бурского он привычно рассчитывал. Мэтр к нему благоволил. Теперь же вновь предстояло думать, как приблизиться к неприступной женщине. Однако спустя несколько дней Бурский сказал с довольной усмешкой:
— Греков, появилась идея. Правда, ее претворение в жизнь многоэтапно и стадиально. Нам предстоит первый этап: мы с вами приглашены на кофий. Причем — колумбийский, прошу оценить. Пивал я его в златые дни — это осьмое чудо света. В субботу нас ждут, оденьтесь продуманно.
Женечка не успел удивиться, Бурский отечески рассмеялся.
— Не напрягайтесь. Не так все страшно. Я вас свожу к своим старым приятелям. Надеюсь, о композиторе Ганине вы кое-что слышали, но и жена его в высшей степени достойная дама.
О Ганине Бурский мог и не спрашивать — кроме симфоний и концертов Борис Петрович выпустил в мир несколько подхваченных песен. Бурский сказал, что первое время Ганин по-детски переживал, что популярности он обязан не опусам, признанным музыковедами, а шалостям и звучным мелодиям — бывает же необходимость в заработке! Однако чем большее благополучие они приносили в ганинский дом, тем благодарнее он относился к этим успешным побочным деткам. И примирился с тем, что у славы облик не столько академический, сколько грубовато-плебейский. «Вот уж поистине сам не ведаешь, где потеряешь, а где найдешь», — так снисходительно-конфузливо бурчал он в ответ на поздравления.
В назначенный час Бурский и Греков явились в квартиру в Неопалимовском. Бурский уже объяснил, что Ганин здесь поселился после женитьбы. Переехал к жене Александре Георгиевне, не пожелавшей оставить дом, в котором прошли ее детство и юность. И гость ее понял — уехать отсюда было бы слишком тяжелым решением.
Женечка преуспел в столице — мог, например, себе позволить снять сепаратное жилье в одном из уютных переулков неподалеку от Сыромятников. Но тут пробудился и подал голос болезненный ген провинциала, к тому же рожденного в коммуналке. В дивной старомосковской твердыне, дохнувшей историей поколений, Женечка ощутил волнение.
Все, что он видел, его покорило — и эта величественная мебель, не раз оживленная реставраторами, и стены, увешанные портретами с надписями на изображениях («теперь, — уныло подумал Женечка, — пишут на тыльной стороне»), и старый рояль, принадлежавший отцу хозяйки — Георгий Антонович был знаменитым пианистом и не менее знаменитым профессором, — все было неподдельным, взаправдашним, все вызывало в нем уважение.
Портрет покойного виртуоза был как бы центром галереи из славных лиц и громких имен — Греков отметил про себя, что в этой артистической внешности не было ничего актерского, все ненаигранно, все естественно — и взгляд, и прическа, и эти руки с длинными красивыми пальцами, слегка подпиравшими подбородок. Во всем была та же неподдельность и прирожденное благородство.
То же самое он мог бы сказать и об Александре Георгиевне — и впрямь это дочь своего отца. Была худощава, теперь сухощава — неуловимое различие, которое возникает с годами. Но эта приветливость вместе со сдержанностью, это отсутствие суетливости, это изящество в каждом жесте — демократическим вкусам Женечки был нанесен заметный урон. Неужто все-таки уцелела такая изысканная породистость?
Он, разумеется, понимал то, что Александра Георгиевна — дитя коммуно-советской эры, она еще не старая женщина. И все же совладала с эпохой — что значит быть веткой такого дерева!
Невероятно, но ведь она способна смутить его спокойствие. Недаром в едва заметной улыбке сквозит какое-то скрытое знание, угадывается жгучая жизнь. Дорого дал бы он, чтобы узнать ее сердечную биографию. Хотелось бы двадцать лет спустя увидеть себя самого супругом подобной восхитительной дамы.
Кофе из города Букараманга стоил того, чтобы съездить в Колумбию и укрепить культурные связи с этим таинственным государством, прославившимся писателем Маркесом, наркобаронами и войной, не утихающей вот уж полвека. Нет, Бурский вовсе не отдал дань буйной карибской мифологии, когда посулил знакомство с чудом.
Священнодействие состоялось в комнате, принадлежавшей хозяйке. И здесь на стене висели снимки, один из них позабавил Женечку — Бурский и Ганин с двух сторон смотрят на Александру Георгиевну, сидящую в центре на балюстраде. Она молода, фривольный ветер немного приподнял ее юбку. Все они веселы, жизнерадостны, будущее внушает доверие.
Среди портретов внимание Женечки привлек висящий на видном месте снимок блондина среднего возраста. Он выделялся своим угрюмым, пожалуй, даже суровым лицом. Казалось, его одолевает какая-то неотвязная дума. Прядка, отбившаяся от стаи, падает на высокий лоб, прорезанный горизонтальной морщиной.
— Кто это? — спросил Женечка Греков.
— Наш друг, режиссер Денис Мостов. Его уже нет на этом свете, — сказала Александра Георгиевна. — Незаурядный был человек. Вы ничего о нем не слышали? А о театре «Родничок»?
— Новое время, новые песни, — опередил Женечку Бурский. — Но не мешает об этом знать. Коль занялись вашей проблемой.
Ганин обронил:
— Справедливо. На «Родничке» тогда столько скрестилось. Можно сказать, люди и страсти.
Это была не то вторая, не то третья произнесенная фраза. О том, что Ганин немногословен, Бурский предупредил по дороге:
— Композиторы подобны послам. Охотней изъясняются нотами. Впрочем, так было не всегда. В младости он был разговорчивей.
— Что же такое произошло?
— А ничего не произошло, — с жесткой усмешкой откликнулся Бурский. — Надоедает молоть языком. Если захочется поболтать — поговоришь с самим собою.
И внешность Ганина производила по-своему странное впечатление. Была в нем неуловимая двойственность, частности не совпадали с целым. И постаревшие глаза, и седина никак не вязались с чертами мальчишеского лица. Женечка мысленно согласился с тем, что сказал Александр Евгеньевич: Ганин — застегнутый человек. Слишком подчеркнуто держит дистанцию. Это легко, когда есть жена, умеющая заполнить паузу, следящая за пульсом беседы.
— Проблемы — епархия Марии Викторовны, — сказала Александра Георгиевна все с той же еле заметной улыбкой.
Женечка понял, что этой фразой она обозначила переход к главной цели его визита.
— Итак, вам понадобилась Камышина. Конечно, я с нею поговорю. Она тяжело идет на контакты, но, думаю, мне она не откажет. Вам нужно лишь запастись терпением и, кроме того, иметь в виду: общение с ней — обоюдоостро.
— Да, я догадывался об этом, — сказал Греков. — Но я избегаю дискуссий. Готов обеспечить нейтральный фон для самой сокрушительной проповеди.
— Не сомневайтесь, — заверил Бурский. — Женечка юн и розовоперст, но репортер достаточно опытный. Знает: разговорить клиента можно при непременном условии — не собеседовать, а внимать.
— Он не по возрасту разумен, — кивнула Александра Георгиевна, — все наши ближние тяготеют к монологической форме общения, просто иные это скрывают.
Ганин буркнул:
— С большими усилиями.
— Мария Викторовна Камышина совсем не скрывает, — заметил Бурский.
Александра Георгиевна вновь улыбнулась.
— Она — поэт. Поэт должен быть искренним.
Они еще с полчаса обговаривали подробности и возможные сложности. После чего гости простились.
На улице Греков грустно вздохнул: