Жизнеописание Степана Александровича Лососинова - Сергей Заяицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я свою комнату натирать не позволю!
— Нельзя, батюшка, пол совсем стал паршивый… Срам, а не пол.
Степан Александрович, не унизившись до возражений глупой бабе, встал с постели, запер дверь на ключ и глубоко задумался… Если бы в эту минуту посторонний наблюдатель мог следить за выражением его глаз, то он поразился бы, как все мудрее и проникновеннее становились эти глаза, немного, правда, опухшие от тринадцатичасового сна, но все же вдохновенные и прекрасные. В ночной рубашке, с ночной туфлею в руке, он напоминал какого-то античного бога, а внезапно поднявшаяся и устремившаяся в окно указующая рука завершила это сходство. В самое это мгновение стук, но уже не стук в самый низ двери, а европейское постукивание в ее середину привлекло его внимание. «Entrez», — крикнул Аполлон. «Заперто», — отвечал голос, в котором Степан Александрович узнал голос закадычного друга своего, Пантюши Соврищева. Пластичным движением он подошел к двери и повернул ключ, Пантюша Соврищев стоял на пороге, как всегда в визитке, украшенный хризантемою и причесанный так гладко, что, глядя в его темя, можно было побрить себе физиономию.
— Здравствуй, — сказал Лососинов голосом, в котором слышалась торжественная вибрация, — садись и отвечай мне на вопрос: «Как ты себе представляешь возрождение?» Впрочем, нет, не так, поди сюда!
Он подвел Соврищева к окну и указал на особняк апельсинового цвета с белыми колоннами, расположенный напротив. В окне был виден профиль, вероятно, хорошенькой горничной, что-то убиравшей.
— Она тебе нравится? — спросил Лососинов торжественно.
— Невредное бабцо, — отвечал Соврищев, — хотя всего не разглядишь.
Лососинов с досадой кинул ночную туфлю под кровать с такой силой, что под кроватью все зазвенело.
— Я не про то, — воскликнул он с раздражением, — я про колонну! Нравится тебе эта колонна?
— Нравится.
— И всегда будет нравиться?
— Вероятно, всегда, — отвечал Соврищев, заметно ошеломленный таким оборотом беседы. Кстати, в это время горничная встала на подоконник и начала вытирать стекло тряпкой. Весьма уместно отметить удивительное свойство фартука. Генерал тоже неоднократно указывал, что фартук даже на магазинном манекене действует на него эротически.
— Да, — продолжал Лососинов, машинально почесывая свое бедро, — это всегда будет нравиться. Теперь… знаешь, какая это колонна? Это колонна греческая.
С этими словами он посмотрел на приятеля своего с таким видом, с каким смотрит человек, объявляющий другому о полученном наследстве.
— Это значит, — произнес он, — что вечная красота была раз навсегда открыта эллинами и возрождение есть, в сущности, возвращение к древности.
— Поразительно! — воскликнул Соврищев, — мне никогда это не приходило в голову.
К чести Лососинова нужно сказать, что он весьма снисходительно относился к чужой необразованности. Прекрасная черта эта, без сомнения, была наследственной, так как отец Степана Александровича был в свое время небезызвестным профессором.
Не сделав Соврищеву никакого обидного замечания, Лососинов накинул себе на плечи одеяло, очевидно продрогнув, и сказал, продолжая глядеть в окно:
— Профессор Зелинский разделяет мои убеждения. Теперь слушай: возрождение необходимо, ибо искусство попало в. тупик… Следовательно, наша задача — произвести возрождение. Для этого нужно лишь внедрить в публику и в массу сознание необходимости изучения античного мира. Мужик гибок и способен к языкам. Надо обучить его греческому и латинскому… Я уже сделал кое-что, смотри.
Дрожащими от холода и волнения руками Лососинов взял со стола греко-латино-итальянский словарь со столь мелким шрифтом, что пользоваться книгою было невозможно, даже если бы она была написана на русском.
— А ты разве знаешь итальянский? — спросил Соврищев, тоже начиная ощущать волнение.
— Итальянский ни при чем, — с раздражением воскликнул Лососинов. — Мы пожмем руку Цицерону и Сенеке через голову непросвещенных теноров и шарманщиков. — С этими словами, не попадая зубом на зуб, Лососинов быстро юркнул под одеяло и с четверть часа лежал молча, дрожа как в лихорадке. Удивительное действие производил этот человек на окружающих. Соврищев внезапно почувствовал прилив силы, который раздвинул для него пределы возможного. «Захочу, — подумал он, — и начну читать Аристотеля как газету». Одним словом, в этой слегка уже затуманенной ранними сумерками комнате, в сердцах двух необыкновенных людей создалось то великое настроение, которое гак лапидарно, хотя и грубо характеризуется пословицею: пьяному море по колено.
— Ну, поедем к Сиу! — вдруг вскричал Лососинов. Он оделся с необыкновенной скоростью и через пять минут лихач с санями, украшенными Лососиновым и Соврищевым, мчался по занесенным снегом улицам, Оба молчали, только когда проносились они мимо какого-нибудь дома с колоннами, Лососинов трогал Соврищева за рукав, кивал на дом и говорил: «Нравится?» — «Да, — отвечал тот, глотая снежинки, — и всегда будет нравиться».
От Сиу они поехали в «Прагу», из «Праги» в Балет, потом опять в «Прагу». Далее Соврищев помнит лишь сплошную метель и какую-то яркую комнату, где была статуя Венеры, которая, впрочем, двигалась и даже пила водку. Проснулся он дома и когда начал одеваться, то с изумлением обнаружил, что один его чулок был ярко-зеленого цвета и, судя по длине, очевидно, дамский.
Глава 2
Спор с дядей. Обсуждение плана
Тихо все и бело стало в Москве… Уютно в домах, уютно на дворах, где примостились деревянные домики. Паркетные полы стали отливать лазурью, и кисейные занавесочки на окнах еще посветлели.
Соврищев пришел к Лососинову ровно в пять часов и застал его в состоянии крайней экзальтации, близкой к вдохновению поэтическому.
— Ты помнишь тот словарь, который я показывал вчера и к чтению которого думал сегодня приступить?
— Помню, — отвечал Соврищев.
— Ну, так этот словарь пропал, — крикнул Лососинов голосом величественным и радостным.
— Как пропал?
— Этот словарь украден.
— Кем?
Степан Александрович подошел к Пантюше, положил ему на плечи прекрасные свои руки и произнес с расстановкой:
— Полотерами.
— Ах, мерзавцы!
— Не мерзавцы, — крикнул Лососинов раздраженно, — а книголюбцы! Изучения античной древности возжаждали и украли словарь… Вот тебе подтверждение того, как относится русский народ к древности, разумеется, классической… Да тут ничего нет удивительного. В Москве есть извозчики, говорящие по-латыни…
Заметим себе, что гениальный ум Лососинова иногда делал слишком смелые выводы, как например, в данном случае. Те индивиды, о которых шла речь, очевидно, сначала изучили латинский язык, а потом стали извозчиками, а не наоборот.
— Да, что бы ни утверждали некоторые, время для филологизации России настало!
Под «некоторыми» Степан Александрович обычно разумел своего дядю, голос коего в это время явственно раздавался в столовой.
В нашем обществе распространено мнение, что все дяди глупы. Мнение это неосновательно по двум причинам: 1. почти всякий человек является в то же время дядею и, следовательно, глупыми приходится назвать почти всех людей; 2. дядя есть величина относительная, предполагающая племянника. Абсолютный дядя есть понятие мнимое или столь редкое, что не стоит говорить о нем. Таким образом, приведенное выше утверждение следует понимать так: всякий дядя глуп по отношению к племяннику и, по закону «действие равно противодействию», наоборот[1]. В данном случае дядя был инженером. Лососинов и его друг не любили дядю за миросозерцание, а Степан Александрович, кроме того, почитал его бездельником. «Построил три железнодорожных моста и очень доволен, — говорил он обычно про этого дядю, — а спросите его, что такое conjugatio perifrastica, он и не знает». В этот раз дядя был особливо неуместен, ибо он никак бы не мог понять чувств, волновавших предприимчивых филологов, да и вообще к искусству был равнодушен.
Как раз мадам Лососинова, старушка в наколке, рассказала за супом про встреченного ею на Кузнецком мосту раскрашенного футуриста в полосатом халате и разговор таким образом коснулся литературы. «Драть их нужно», — сказал дядя, разумея футуристов. Следует заметить, что Степан Александрович, сам не будучи футуристом, защищал их как искателей новых путей.
— И романтиков считали сумасшедшими, — воскликнул он. — А дикие гении? Почитай-ка биографию Гете!
— Читал двадцать раз. И тоже нужно было выдрать.
— Это Гете выдрать?
— А хоть бы и Гете, да заодно и Шиллера. Терпеть не могу.
— Уж выдрать тогда всех поэтов сразу.
— Да не мешало бы. Особенно теперешних. Раньше хоть прочтешь, поймешь, про что говорится. Иногда растрогает или развеселит. А теперь? Прочтешь стихи и такое чувство, точно тебя дураком обругали.