Тучков мост - Николай Федоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Продолжаем жить
«Главное, — думал я, поднимаясь по лестнице, — все успеть самому рассказать, пока Зинаида не позвонила. И рассказать папе. Если мама первая узнает — мне труба».
И как я это слово отруба» мысленно произнес, так совсем тоскливо стало. Хоть вой.
Я присел на ступеньку и зажмурился. И сразу перед глазами видение: белая ньютонова голова плавно, как в замедленной киносъемке, валится на гладкую, сверкающую витрину. А потом стеклянный взрыв и осколки, осколки… Море осколков. В общем, кошмар.
Только бы папа дома был. Он поймет. Ругать, конечно, будет, накажет, но поймет. А вот мама… Я уже заранее слышу, как она кричит: «Он может только гадить! Гадить — и больше ничего. Что к нему в руки попадет — все изуродовано, разбито».
Мама может устроить скандал из-за любого пустяка. Вот она, к примеру, приходит с работы и не обнаруживает в прихожей своих тапок. И тут же с порога: «Я сколько раз тебе говорила, не надевать моих тапок!» Я, конечно, бегу, отдаю ей тапки, а мне вслед опять: «Не ходи в носках по грязному полу, ты за день всю квартиру изгадил — ступить нельзя!»
Однажды мы с папой изготовили плакат с надписью: «Неумеренный гнев порождает безумие». Папа вычитал это изречение у какого-то философа. Плакат прикрепили на дверце шкафа, возле маминого трюмо.
Вечером мама пришла с работы, прочитала написанное, засмеялась и добродушно сказала: «Господи Боже мой, два бездельника». Потом она подошла к плакату поближе, присмотрелась, и лицо у нее вмиг стало темнее тучи: «Да вы с ума сошли! Гвоздями в полировку!.. Ну, ну, нет слов!».
Плакат был гневно содран, а нам с папой досталось по первое число.
Конечно, мама бывает и доброй, и веселой. Просто она нервная. А нервная она потому, что работа у нее такая. Мама работает в торговле. Нет, с покупателями она дела не имеет. Она сидит в управлении. И весь самый-самый дефицитный товар через нее проходит. Вот этот проклятый дефицит и подорвал ее нервную систему. «Спекулировать я не могу и не умею, — говорит она иногда своим близким подругам. — А купить — для себя я всегда могу купить — у меня элементарно нет денег». Представляете, какая у нее нервная нагрузка: всякие там турецкие дубленки, немецкие миксеры, голубые финские унитазы все это плывет перед ее глазами, сверкает, дразнит и… приплывает к другим. К тем, кто спекулировать и может, и умеет.
Конечно, если б, к примеру, я в торговле работал или папа — нам бы на все это барахло начхать было б. Нас на мякине не проведешь. Ну, а мама. Что с нее возьмешь, она женщина. Женщина — это не мужчина.
А денег у нас действительно всегда не хватает. И, главное, совершенно непонятно — почему. Отец работает, мать работает, алкоголиков нет. Семья, как это сказать, малодетная — один ребенок. Я то есть. Видеомагнитофонов не покупаем, в Швейцарские Альпы на каникулы не летаем, а денег нет. Вот нет, и все тут! Хоть ты тресни!
Впрочем, мама твердо знает, почему их нет. Она считает, что во всем виноват папа. Папа преподает английский язык в музыкальном училище, ну, и маму это просто бесит. «Ты бы еще нянечкой в детский сад пошел, — говорит она. — Горшки за детишками выносить. Ну какой ты, спрашивается, мужчина, если семью не можешь обеспечить. Вот ты все стучишь на машинке, изображаешь там что-то — бери халтуру. А что? Сейчас, между прочим, пятьдесят копеек за страницу платят. Или учеников возьми. Да мало ли что можно придумать! Ну сколько можно в нищете сидеть?!» «Бедность, сообразная закону природы, — большое богатство», — туманно отвечает папа, и мама смотрит на него, как на умалишенного…
Папа был дома. Он сидел за письменным столом и печатал на машинке. Молча выслушав мой невеселый рассказ, он встал, надел плащ и сказал:
— Сиди дома и никуда не уходи. Я могу позвонить. А разговор у нас еще впереди.
И ушел.
Я ходил по пустой квартире из угла в угол, пил из-под крана сырую воду, и самые злые в мире кошки скреблись на душе: «Что же теперь будет? Наверное, из школы исключат. А может, и в колонию посадят… Ну почему мне так не везет? И трубу жалко, прямо до слез. Если б я не понимал, но я ж все прекрасно понимаю — большая ценность, историческая реликвия… Эх! А куда же он пошел? В музей? В школу? А может… в милицию?»
Часа через два раздался телефонный звонок:
— Сидишь, варвар?
— Сижу.
— Ну, вот что. Возьми моток веревки, молоток, маленькие гвозди — так, в полдюйма примерно — и приезжай в строительный магазин. В тот, где мы с тобой фанеру покупали. Все ясно?
Когда я приехал в магазин, папа был уже там. Возле него у стены стояло стекло метра полтора длиной и в полметра шириной.
— Это ты купил, да? — глупо спросил я. — Мы что, сами будем… ну, витрину вставлять?
— Какой ты, однако, догадливый, — хмуря брови, сказал папа. — Да, мы будем вставлять витрину. Сами! Сами бьем, сами чиним. А кто же? Экскурсовод? Твоя учительница? И потом, люди должны увидеть, что мы… что ты не тупое животное, не дикарь, которому плевать на все и вся, что ты искренне раскаиваешься, переживаешь, волнуешься… Или я ошибаюсь?
— Я понял, папа, понял. Ты… ты молодец!
— Гм, я-то молодец. Но вот почему мне приходится напоминать тебе в двенадцать лет, что в общественных местах нужно вести себя прилично, — этого я не понимаю. Я полагал, что такие элементарные вещи ты уже усвоил.
Когда мы шли к автобусной остановке, я спросил:
— Пап, ну стекло мы вставим, Ньютона мне, кажется, простили, но труба… трубу жалко.
— Трубу ему жалко. А когда ты товарища ни с того ни с сего пихал, ты о трубе думал? Думал о том, что ты не в подворотне, а в государственном музее?
— Да, пап, честное слово, я его чуть-чуть, дотронулся только, а он за ковер…
— Ладно, ладно, слышал я уже и про «чуть-чуть», и про ковер. Хватит. — Папа помолчал, а потом как бы невзначай буркнул: — А трубу я починил.
От этих слов я даже вздрогнул и остановился посреди тротуара.
— Починил?! Как починил? Не может быть?!
— К счастью, труба не разбилась, а только развалилась на составляющие ее части. Ну, мы с Петром Лукичом, с замдиректора, ее и собрали. Очень, кстати, славный человек, этот Петр Лукич.
— Папуля! — закричал я, не веря своим ушам. — Ты даже не представляешь, как ты меня… Эх, прямо гора свалилась! Эх, я так рад!
Я кинулся на папу и чуть было снова не разбил злополучное стекло.
— Ну, все, все, отставить веселье, — сказал папа. — Так или иначе тебя придется наказать. Раньше ставили в угол и не давали денег на кино и мороженое. Теперь это, конечно, устарело. Что ж, придется… придется наложить на тебя епитимью: десять дней не мыться, не чистить зубы и не готовить домашние задания. Следует также посадить тебя на сырую воду с сушеными акридами.
И хотя я понятия не имел, что это за епитимья и сушеные акриды, но я понимал, что папа уже шутит. И, значит, можно было продолжать жить.
Семейный портрет
— Какая идиллия! Поют. Ну, мальчики, вам пора по трактирам идти. С кепочкой. Такой дуэт…
Мы и не услышали, как пришла мама. Да еще в таком хорошем настроении, в каком она не часто в последнее время приходит.
Когда мы с папой вернулись из музея, он достал гармошку и сказал:
— Ну что, споем, что ли, вандал? После таких драм не грех и… правильно, спеть.
Папа купил гармошку в прошлом году у какого-то приятеля. Пришел домой, развернул грязную оберточную бумагу и, виновато улыбаясь, положил гармошку на стол:
— Вот, купил. Давно хотел, да все как-то не попадалась. А тут вдруг подвернулась, и дешево совсем…
Мама смотрела на него совершенно круглыми глазами. Из всех слов, которые она знала, она не могла выбрать ни одного, которое бы хоть приблизительно выражало ее состояние. Поэтому она молча встала, вышла на кухню и закрыла за собой дверь. Если бы папа принес пятнистую африканскую жабу или пожарный гидрант, мама бы и тогда, наверное, нашла что сказать. Но гармонь… Потертая, облупленная, с какой-то мочалкой вместо ремня, да еще за наличные деньги. Нет, это было уже слишком.
Впрочем, мама скоро к гармошке притерпелась и только просила не играть в ее присутствии.
Папа раздобыл самоучитель, и довольно быстро гармошка в его руках заиграла. В детстве его учили на пианино, и это, конечно, помогло. Потом он купил толстый сборник русских народных песен и с тех пор пел и играл только их.
Сначала я над папой посмеивался, подшучивал. Да и непонятно было: человек он совсем не старый, вполне современный, в городе всю жизнь прожил — и вдруг гармошка какая-то, частушки. Сам ведь рассказы как, как в детстве рок на костях гоняли, джазом заслушивались. «Битлз», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» — все это он знает хорошо, помнит. И вот на тебе — гармонь.
Однажды я у него спросил: в чем тут дело? Он помялся, помычал, потом сказал:
— Да я и сам не знаю. Это, Андрюха, какие-то генетические тайны. Что-то во мне древнее, русское заговорило. Иначе как объяснишь? Я ведь до десяти лет и козы живой не видел, в каменных джунглях рос. А песни, не скажи, хорошие. Где-то я читал, что песни оттуда же, откуда цветы. Не знаю, как насчет «тяжелого металла», а русские песни — точно, оттуда.