Спасти президента - Гера Фотич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может, ещё в прошлом веке, когда все ещё безнадёжно продолжали строить самое гуманное общество на земле, он специально пошёл на службу государству, чтобы помогать политическим заключённым и диссидентам чем ежедневно подпиливал устои прогнившего строя: плохо работал, опаздывал на совещания, безалаберно относился к своим служебным обязанностям и указаниям руководства. Быть может, он даже создал маленький капиталистический кружок. И принимая в него новых членов, брал с них торжественную клятву, возможно соратники по кружку делали порезы на запястьях и прикладывали их к разработанной программе борьбы. А в завершение торжественной части он продавал по себестоимости, конфискованные на подпольном рынке, настоящие джинсы, которые вновь вступившие обещали хранить и одевать на заседания кружка. А потом каждый отчитывался, какой очередной поступок совершил с целью расшатывания ненавистных правителей…
— Ну, разошёлся — прервал свой сарказм Йонас, — оставь его на потом.
Но на душе полегчало.
Сколько разных портретов этих лиц он видел в кабинетах, коридорах, на улицах своего города. Зачем их столько? Почему каждый чиновник считает своим долгом повесить портрет нынешнего президента у себя над головой? Сменить его после перевыборов на другой, а потом на следующий. И снятые, хранить в кладовке, замотанными в полиэтиленовую плёнку, — вдруг, кто из них снова вернётся? Зачем деньги платить?
Большинство портретов висело за спиной хозяев кабинетов. Но иногда вешали перед собой. Чтобы любоваться в промежутках между подписанием государственных бумаг и получением взятки? Все сидят под этими портретами как под солнцем: и те, кто ворует, и те, кто не даёт воровать. Входя в кабинет и покидая его, смотрят на главу государства, думая о своём.
Сколько разновидностей его портретов существует? Сто? Тысяча? Можно наверно даже попробовать их коллекционировать! Портреты в кабинетах, на футболках и нижнем белье, матрёшках и яйцах Фаберже. В зависимости от фактуры — выражение лица. То полное доброты и ласки, прищур в глазах. То появлялся волевой подбородок на портретах, висящих у руководителей властных структур и чиновников города. Неожиданно вырисовывались жёсткие скулы и твёрдый металлический взгляд глубоких широко открытых глаз. Или скрытая под ухмылкой уверенность и непобедимость — когда он на портрете в кимоно. Хотя ничего такого у него никогда не было.
Он казался школьным товарищам бедненькой серой мышкой, его остренькое личико всегда смотрело прямо в лицо преподавателям, словно высасывало ещё что-то кроме передаваемых знаний. Многим преподавателям это не нравилось — им казалось, что он высматривает что-то у них во рту, как птенец в клюве своей заботливой матери. Но школа находилась на набережной и имела старые добрые традиции, что не позволяло учителям открыто выражать своё мнение, не посоветовавшись с руководством. Это их раздражало.
Но ещё больше, им не нравилось то, что в эти моменты, как им казалось, он думал совсем о другом — им неведомом. И это отражалось в его рассеянном взгляде. Возможно, уже тогда этот худенький мальчик видел себя отцом великого народа. Он никогда не был лидером. Никогда не имел своего мнения — поэтому никогда не спорил. Делал так, как скажет папа. Если его нет — то есть мама. Или директор. Может быть завуч. Ну а если никого из авторитетов рядом нет — то он слушал присутствующих и ждал, чем всё закончится. Это стало его преимуществом. Способом выживания, схожим с философией японской борьбы! Папа сказал надо заниматься, и он пошёл.
На ковре он мог выжидать долго — пока противник не сделает ошибки. И тогда решающий бросок и победа. Наверно там он и нашёл свой механизм жизни. Хотя это был уже не ковёр. Это были его однокашники, сокурсники, приятели, товарищи. Были ли у него друзья? Он шёл, используя чужие ошибки. Не проявляя малейшей инициативы — он ждал. И как только кто-то рядом ошибался, он был тут как тут. И все были уверенны, что именно он был прав с самого начала, потому, что он оказывался рядом и был чист! А значит, был победителем. Наверно, ему казалось, что это была честная борьба. Быть может у японцев так и есть.
Вернулось тягостное состояние души, а потом Йонас почувствовал запах женщины. Который окружил его со всех сторон: с облезлого потолка, облупившихся стен, сложенных на верхней полке комплектов одеял и постельного белья. Не духов, не запах жимолости, а едва уловимый аромат женского пота. Нежный. Будоражащий. Овеянный таинственными воспоминаниями. Возвративший давнее смятение чувств, и сплетение тел, порождающее единение человеческих душ и ведущий к чему-то первичному, первобытному, лишённому искусственного налёта и полировки цивилизацией.
Купе начальника поезда ничем не отличалось от всех остальных. Только вместо соседней койки — письменный стол со сложенными на нём папками бумаг, книг и переплетенных инструкций. Это был её мир. Маленькая крепость, скрытая от вселенского зла за башенками женских духов и крепостными стенами из гигиенических салфеток.
И на этот раз именно Йонас оказался внутри. Он въехал сюда, будто в троянском коне, дождавшись своего часа. И выбрался наружу из переплетенья своих проблем и неприятностей, от которых уже не мог спастись самостоятельно.
Где ещё могут мужчины найти спасение от обрушившегося на них небосклона, который они сами годами создавали над своей головой, хвастаясь его грациозностью и великолепием. Показывая всем это чудо и продолжая лепить на его уродливое начало замысловатые узоры собственных проблем, искренне веря, что создают нечто великое и грандиозное. Разве могут они сказать, что всю жизнь возводили над собой груду булыжников лишь приблизительно напоминающее некий эстетический образ навеянный смрадом цивилизации и прогресса!
Сбоку на штанге висело несколько ярких цветастых блузок, и ещё какие-то атрибуты интимного гардероба. На крючке — красная как революционное знамя сумочка. Она была изрядно пошаркана долгими путешествиями в поездах. Множественные потёртости, трещины на стыках швов и вялые скольжения из стороны в сторону придавали ей вид независимой мудрой надменности. Словно покачивая своей пунцовой физиономией, глядя на Йонаса, она говорила: ну что, дружок, и до тебя дошла очередь? Казалось, что ещё чуть-чуть и она сможет развернуться в огромное полотнище торжественно рея, провозгласить публично долгожданные права и возглавить борьбу за независимость всех женщин нового века!
На пластиковом столе, окаймленном металлической лентой с множеством многолетних зазубренных следов от откупориваемых бутылок, позвякивая ложкой в стакане, стоял недопитый чай. Поезд слегка раскачивался и Йонас вспомнил, что даже не успел раздеться — снял с себя длинное серое пальто. Оказывается, он незаметно для себя уснул, глядя на пролетающие в окне поезда белые берёзы. Натёртый жёстким воротником подбородок, продолжал саднить.
Он посмотрел в окно. Было начало очередного холодного лета.
Глава 3. Учительница
Природа выглядела грязной и унылой, будто размытая выплеснутой на неё ребёнком водой из пластикового стаканчика, где он ополаскивал свои акварельные кисточки, рисуя наивные пейзажи. Заросшая травой пашня, вырубленный проплешинами лес, покосившиеся чёрные домишки, пустых заброшенных деревень вызывали чувство жалости. На прогнившем крылечке, опираясь на палку сгорбившись, сидела, словно тень разлагающейся коряги неподвижная старуха. Одетая во всё чёрное, она была частью этого изъеденного временем и насекомыми деревянного порога. Глубокие червоточины не жалели их обоих, продолжая вырезать на состарившихся лицах глубокие морщины как кружевные иероглифы с закодированным в них тайным умыслом. Можно было подумать, что она сидит здесь уже целую вечность.
Ей казалось так же. Как долго — она уже и не помнила. И не пыталась это сделать. Зачем ей это знать, если вокруг ничего не меняется? Любое ненужное напряжение мысли отдавалось у неё в голове невыносимой болью. Но была ли это боль? Если на протяжении десяти лет жизни у тебя что-то болит. Разве можно назвать болью то, к чему ты привык и чего не замечаешь? Ведь мы не задумываемся о своих лёгких, пока они не заставят нас отхаркивать кровь или о ногах, пока они ещё могут спешить навстречу любимой.
Наверно о боли тоже можно не вспоминать пока не почувствуешь облегчения.
А если оно не наступит никогда?
Наверно так должно и быть. Просто что-то изменилось. Так стал работать твой организм.
Кто-то не чувствует этой боли. Кто-то никакой не чувствует: ни своей, ни чужой и живёт себе долго, страдая похмельным синдромом прошедших возлияний. Бывает даже сильно страдает, но снова продолжает жить, и не чувствовать что живёт….
Старуха на крыльце не чувствовала своё тело. Локоть остриём упирался в колено, а кисть руки в подбородок. Она не хотела знать, где она и что сейчас делает. Только так она могла отдаться своим чувствам — своей душе. Хотя для этого ей не требовалось никакого напряжения. Сердце давно перестало болеть. Глаза отличали только светлое от тёмного и она, слегка повернув голову в сторону поезда, пыталась почувствовать не что-нибудь хорошее, а хотя бы какие-то изменения в проносящейся мимо воющей махине.