Переписка из двух углов Империи - Константин Азадовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толчком для письма Эйдельмана послужили как "еврейчата" из "Печального детектива", так и пассажи о грузинах и монголах в нашумевшей "Ловле пескарей...". Цитируя Астафьева, Эйдельман упрекал писателя в том, что он становится "глашатаем народной злобы, предрассудков", "не поднимает людей", а опускается вместе с ними. И - уничтожительный вывод: "Расистские строки". При этом писатель-историк не просто высказывал, но доказывал свою точку зрения, подкрепляя ее суждениями русских классиков (Карамзина, Герцена, Льва Толстого).
Астафьев ответил незамедлительно (14 сентября 1986 года). Его письмо к Эйдельману - яркий образец воинствующего антисемитизма. Омерзительные слова про "гной еврейского высокоинтеллектуального высокомерия" соседствуют с утверждениями о "зле", которым якобы пропитано письмо Эйдельмана ("Более всего в Вашем письме меня поразило скопище зла <...> Какой груз зла и ненависти клубится в Вашем чреве?" и т. п.). И наконец - дежурные антисемитские доводы. Дескать, и 1937 год, и Гулаг - все это в немалой мере оправдано, ибо все это "кара" евреям за то, что расстреляли царскую семью, устроили Революцию, развязали в России красный террор и пр. Расплата, так сказать, возмездие "свыше" ("...маялись по велению "Высшего судии", а не по развязности одного Ежова", - сказано у Астафьева).
Эмоциональное письмо Астафьева отличается не только пафосом, но и... юродством. Гневно обличая Эйдельмана, Астафьев то и дело вспоминает о смирении ("не отвечу злом... <...> И просвети Вашу душу всемилостивейший Бог!"). Страшно читать начальные строки ответного письма (не письма удара!), которым пышущий ненавистью Астафьев благодарит Эйдельмана за письмо. И самое главное: письмо Астафьева вовсе не ответ Эйдельману. Не возражает и не отвечает Виктор Петрович своему оппоненту, да и вовсе не пытается вступить с ним в разговор, а выплескивает на него свою обиду и ярость, не думая ни о диалоге, ни о логике. Да еще глумливо язвит, прибегая к истасканному доводу "патриотов" о том, что изучение великой русской литературы попало у нас якобы "в чужие руки": "В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские.."
Письмо Астафьева поразило Эйдельмана. "Несколько
дней <...>, - по воспоминаниям одного из друзей, - он ходил оглушенный, вновь и вновь подходил к столу и перечитывал текст ответа, не веря своим глазам..."7 Ученый-историк не промолчал и на этот раз - прокомментировал астафьевские эскапады короткой запиской от 28 сентября 1986 года, в которой указал писателю на ошибки и неточности, им (Астафьевым) допущенные (не "сионист Юрковский", а большевик Юровский и пр.), посетовал на эмоциональный характер письма ("Вы оказались неспособным прочесть мое письмо, ибо не ответили ни на одну его строку") и резонно завершил Пе
реписку словами: "...Говорить, к сожалению, не о чем".
Эта короткая, но страстная полемика в скором времени получила огласку. Чутье историка подсказывало Эйдельману, что письма такого рода это прежде всего документы и они не должны залежаться в его личном архиве. Точно так же думали и многие из тех, кого он ознакомил с Перепиской. Размноженные на пишущей машинке, все три письма были "пущены по рукам" и быстро распространились в среде московско-ленинградской интеллигенции, а затем и по всей стране. В деревню Овсянка Красноярского края, где жил Астафьев, хлынул поток возмущенных писем; многие возвращали писателю его книги. Власть тоже не обошла вниманием этот, по сути, последний советский самиздат, причем глухие упоминания о Переписке, промелькнувшие тогда в печати, были проникнуты сочувствием к Астафьеву, якобы незаслуженно оскорбленному. Устами советского критика А. А. Михайлова "Правда" расценила поступок Эйдельмана (имя не называлось) как "эпистолярную гапоновщину", то есть хорошо продуманную провокацию: "Затевается, например, переписка, провоцирующая на резкость <...> Затем эта переписка предается широкому тиражированию с целью компрометации адресата" и т. д.8 . Ходили слухи, что интерес к Переписке проявил сам М. С. Горбачев.
Волнение, возбужденное Перепиской, наблюдалось не только в черносотенном лагере или на Старой площади. Страсти не утихали и в стане столичной интеллигенции, ибо далеко не все были на стороне Эйдельмана. Пустил, дескать, по рукам частные письма! - этот довод звучал особенно часто. Да и зачем было затевать Переписку - взял и спровоцировал вспыльчивого, несдержанного Астафьева. Экий, мол, недостойный поступок. Вот и получил по заслугам. И письмо к тому же какое-то неумное, "интеллигентское", да и вообще... опасное. Журналист Ю. Штейн из Нью-Йорка назвал письмо Эйдельмана "провокационным по сути своей", а спор его с Астафьевым - "надуманным"9 . "Неприятен <...> и общий тон его письма, и плохо скрытое высокомерное отношение к адресату, а выпады по поводу рассказа "Ловля пескарей в Грузии" просто несправедливы", - порицал Эйдельмана парижский "Континент"10 . "Общаться с Натаном не хочется..." - так говорили в то время многие и действительно его сторонились11 .
Корили и до сих пор корят Эйдельмана главным образом те, кто сами, ни при какой погоде, подобных писем не пишут. В действительности его послание взволнованное, полемическое, но отнюдь не грубое - написано с чувством собственного достоинства и уважительно (никакого высокомерия!) по отношению к оппоненту. Астафьев, по словам Эйдельмана, "честен, не циничен, печален, его боль за Россию - настоящая и сильная: картины гибели, распада, бездуховности - самые беспощадные". Все это тоже сказано, причем без какого бы то ни было "расшаркивания". Взялся же Эйдельман за перо потому, что считал этот шаг необходимым в первую очередь для себя самого. Совершенно точно сказал об этом К. Шилов: за Эйдельманом стояла традиция свободной русской мысли, с которой он был связан преемственно. "Лунин и Герцен не смолчали бы <...> а что же он - предаст их?"12 А что касается резонанса, произведенного перепиской, то правильней говорить, на наш взгляд, не о скандале, а о событии. В истории русской общественной мысли и публицистики именно письма не раз становились значительным, подчас центральным событием (известное "Письмо Белинского к Гоголю"), и честный гражданственный жест Эйдельмана - безусловно, в том же ряду.
Единственное, что хотелось бы уточнить, оглядываясь нынче - из другой эпохи - на этот примечательный эпизод: написать подобное письмо должен был, конечно, русский человек. Но такого, как видно, не отыскалось в многомиллионной России.
* * *
Не подлежит сомнению: упрекнув Астафьева в расизме, Эйдельман коснулся больного места - задел, сам того не желая, кровоточащую рану.
Обострение "национальной темы" в творчестве Астафьева имеет конкретную хронологию: середина 1980-х годов. Зашатались - это угадывалось уже после смерти Брежнева - устои Великой Империи; стране предстояло сделать исторический выбор, и художники, обладающие чутким слухом (к ним, бесспорно, надлежит отнести и обоих участников переписки), раньше многих других уловили начало этого тектонического сдвига.
Сегодня, имея возможность осмыслить события последнего пятнадцатилетия, главное из которых - война в Чечне, мы все ближе подходим к осознанию того, что своего рода камнем преткновения для советской Империи оказался именно национальный вопрос. Под ритуальные заклинания о "братской дружбе" и "добрососедских отношениях" национальное звено неуклонно слабело в цепи социализма. Взрывы национальной ненависти, потрясшие СССР в конце 1980-х годов (и продолжающиеся поныне), не приснились бы советскому человеку и в кошмарном сне. В этом - одна из роковых особенностей нашей новейшей истории. Десятилетия государственных репрессий, унижений, надругательств и геноцида выплеснулись не праведной ненавистью к коммунистам - антикоммунистический пафос, охвативший страну на короткое время, быстро выдохся и пошел на спад. Зато испепеляющей и бесконечной оказалась ненависть, которой и поныне пылают друг к другу бывшие "братья": армяне и азербайджанцы, русские и кавказцы, русские и молдаване - скорбный перечень можно продолжить.
Первые попытки либерализации в СССР вызвали, с другой стороны, и всплеск националистических, "прорусских" настроений; целые группы (общество "Память" и др.) выступили под флагом "национального возрождения" - с этих слов начинается, собственно, письмо Астафьева к Эйдельману ("Кругом говорят, отовсюду пишут о национальном возрождении..."). Подспудно тлевшая все послевоенные десятилетия "русская идея" возгорается ярким пламенем. Пресса заговорила о "русском фашизме"13 . Попытки Горбачева наладить диалог с Западом обострили традиционное для русской мысли "антизападничество", зачастую - в духе оголтелого национализма. Возрождались, одна за другой, полузабытые доктрины российской "самобытности". Обнажился глубокий раскол между разными группами в среде интеллигенции, в том числе - писательской, где искусственное разделение на "русских" и "русскоязычных" протекало с особенной, небывалой остротой14 . Открыто, во весь голос, заявил о себе антисемитизм (серия статей в "Нашем современнике", "Русофобия" Шафаревича и др.).