Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственный раз Клавдия — в разговоре с нежно любящей ее и, надо верить, нежно любимою ею матерью — обмолвилась простым искренним словом: “Со мною, мама, жить очень трудно”. Куда труднее!
Второй раз превосходно заговорила Лидия: “Полноте, ma tante, что это еще за характеры! Характеры идут, характеры зреют, — они впереди, и мы им в подметки не годимся. Н они придут, придут! “Придет весенний шум, веселый шум!” Здоровый ум придет, ma tante! Придет! Мы живы этою верой!”
Само по себе пророчество великолепно, но опять это говорит не Лида, а сам Лесков. Говорит убежденно, полный несокрушимой веры в непременный приход настоящих характеров, в весенний веселый шум. Придет то, чем сам он жил с перехода из Савлов в Павлы. Это уже не проповедь, а исповедание духа, полное веры в ни с чем не сравнимую, воспитывающую и просвещающую силу неустанно любимой им литературы.
Вере этой оставлены и другие свидетельства.
27 января 1893 года на несколько обиженное письмо редактора “Исторического вестника” С. Н. Шубинского Лесков отвечал: “Относительно “разномыслия” пора бы перестать разномыслить: вы смотрите на дело главным образом с коммерческой стороны, а есть полное основание смотреть на это иначе, — именно не считая коммерческой стороны главною. Что этого очевиднее и проще?” [1127]
Редактор при случае попробовал еще раз поразномыслить, а писатель накрепко подтвердил ему:
“Я отдал литературе всю жизнь и передал ей все, что мог получить приятного в этой жизни, а потому я не в силах трактовать о ней с точки зрения поставщичьей. По мне пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, но пусть не печатают того, что портит ясность понятий. Я не то что не понимаю современного положения печати, а я его знаю, понимаю, но не хочу им стеснять себя в том, что для меня всего дороже: я не должен “соблазнить” ни одного из меньших меня и должен не прятать под стол, а нести на виду до могилы тот светоч разумения, который дан мне тем, перед очами которого я себя чувствую и непреложно верю, что я от него пришел и к нему опять уйду. Не дивитесь тому, что я так говорю, и не смейтесь: я верую так, как говорю, и этой верою жив я и крепок во всех утеснениях. Из этого я не уступлю никому и ничего, — и лгать не стану и дурное назову дурным кому угодно. Некоторые лица все это приписывают во мне “непониманию”. Они ошибаются: я все достаточно понимаю, я не хочу со всем мириться, и как я сторонюсь от дел с приказными и злодеями, то мне не надо ни изучать их ближайшие привычки, ни мириться с ними. Я уже старик, — мне жить остается немного, и я желаю дожить дни мои, делая, что могу, и не мирясь с “соблазнителями смысла”. У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром. До чтения их я был “барчук”, а потом “око мое просветлело”, и я их считаю очень дорогими людями, и вот их-то именно теперь и принято похабить и предавать шельмованию рукою ничтожных лиц, ведомых всем по их злобе, лжи, клеветничеству и сплетничеству” [1128].
Собеседникам он говорил: “Весь мой одиннадцатый том: Клавдия в “Полунощниках”, квакерша-англичанка Гильдегарда и тетя Полли в “Юдоли”, “Дурачок и т[ак] д[алее] опять воспроизводят светлые явления русской жизни и снимают с меня упрек в том, что я проглядел устои русской жизни и благородные характеры. Я их видел, но я видел также и многое другое… Мои последние произведения о русском обществе весьма жестоки. “Загон”, “Зимний день”, “Дама и Фефела”… Эти вещи не нравятся публике за цинизм и простоту. Да я и не хочу нравиться публике. Пусть она хоть давится моими рассказами, да читает. Я знаю, чем понравиться ей, но я больше не хочу нравиться. Я хочу бичевать ее и мучить. Роман становится обвинительным актом над жизнью” [1129].
“Зимний день” мне самому нравится, — говорил Лесков, горячась и увлекаясь, — Это просто дерзость — написать так его… “Содом” — говорят о нем. Правильно. Каково общество, таков и “Зимний день” [1130].
Шла, пусть и художественная, но — проповедь.
ГЛАВА 11. ВЗЫСКУЮЩИЕ ИЗ ОТРИЦАВШИХСЯ
Прозрение, неустанный труд и могучее дарование делают свое дело. Долго тяготевшая над Лесковым осужденность постепенно рассеивается его новыми произведениями и год от году меркнет. Запоздалые “отомщевания” непримиримых врагов — не страшны. Талант и несокрушимое мужество превозмогают.
“На днях, — пишет он Суворину, — я виделся случайно с критиком, который говорил много обо мне и о вас, что мы, дескать, могли бы быть так-то и так-то поставлены, но нам “сбавляют успешный балл за поведение”. Я отвечал, что мы оба “люди конченные” и нам искать расположения уже поздно, но что, по моему мнению, в нашем положении есть та выгода, что оно создано органически публикою, а не критиками, и что критики нам ничего не могут сделать ни к добру, ни к худу” [1131].
Итак, все сложилось органически: критики уже ничего не могут сделать ни к добру, ни к худу!
Но Лесков это знал и в это верил еще со времен “Овцебыка” и “Леди Макбет нашего уезда”, не говоря уже о “Соборянах”, “Запечатленном ангеле”, “Очарованном страннике”, “На краю света” и т. д. Знал, терпел и ждал…
“Конечно, — дружески пояснял он А. Е. Разоренову в 1884 году, — в литературе нашей нет трезвенных слов. Вместо руководящей критики то и дело приходится наталкиваться на полемические статьи бравурно-развязного тона с потугами и недомолвками, берущими через край. Одно время у нас совсем не было критики, даже газетные рецензии встречались редко. Оно и лучше было. Разве может быть теперь такая здравая критика, которая руководила бы не одних начинающих писателей, а освещала бы путь, давала бы добрые советы и тем, кто достаточно окреп на литературной дороге? В наше время разгильдяйства и шатаний отошли в вечность такие имена, как Белинский, Добролюбов, Писарев. Теперь люди, которым нет места на поприще изящной словесности, взялись за картонные мечи и давай размахивать ими направо и налево: берегись — расшибу! Это люди. озлобленные собственной неудачей. Вот почему я не советую вам слушаться и прислушиваться к мнению таких горе-критиков. Работайте по-прежнему, не обращая ни на кого внимания” [1132].
Здесь исключительно ценны искренность признания Лесковым критического авторитета когда-то нанесшего ему жестокий удар Писарева и совет работать так, как работал он сам с тех пор, как бросил чужие помочи и пошел на своих ногах.
С 1886 года его ищет и никогда уже больше не отпускает либерально-эклектическая “Русская мысль”, за нею — народнически-либеральная “Неделя”, с конца 1891 года помещает на своих страницах его произведения “Вестник Европы”, где для начала появляются “Полунощники”, до дерзости смело по своему времени и обстановке разоблачавшие лжу, убожество и пошлость пресловутого чудотвора “отца Иоанна Кронштадтского”, чтившегося тогда в различных слоях русского общества с “царем миротворцем” Александром III “во челе”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});