Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леон медленно снимал с апельсина оранжево-белую корку. «Демонстрацию организовать потруднее будет, чем забастовку. Что ж это ты, старина, не досказал?.» — подумал он и спросил:
— Литературу какую привезли? Подробности события в Одессе знаете?
Пока Вано Леонидзе доставал из ящика литературу, Вихряй поднес к лицу Леона листовку, написанную от руки.
Леон прочитал: «Революционное движение „в настоящий момент уже привело к необходимости вооруженного восстания“, — эта мысль, высказанная третьим съездом нашей партии, с каждым днем все более и более подтверждается. Пламя революции разгорается все сильнее и сильнее…»
— Это мы перевели из «Пролетариатис Брдзола», — с важностью сказал Вихряй и погладил себя по жилету.
— А ты при чем? Тоже «переводчик», — усмехнулся Лавренев.
— Он прекрасный, если не переводчик, то перевозчик, — заступился за Вихряя Вано Леонидзе.
Через два дня Ткаченко отпечатал прокламацию о событиях в Одессе, во флоте и о расправе с крестьянами херсонских сел. Кроме того, большим тиражом было отпечатано извещение о дне и часе политической демонстрации.
Извещение Ткаченко спрятал в сарае, у себя дома, а прокламация была разбросана на заводе и расклеена по городу.
В двенадцать часов следующего дня на заводе раздались тревожные гудки, и тотчас же по цехам пронесся клич:
— Станови-и-и!!!
И Югоринский завод опять остановился. А к вечеру бросили работу железнодорожники, телеграфисты, служащие главной конторы завода, остановились заводские угольные и известковые шахты, закрылись многие магазины.
Леон, загримировавшись, отправился в город с Вано Леонидзе. На улицах было многолюдно, слышались возбужденные голоса. На перекрестках стояли усиленные наряды полиции, но все пока протекало мирно.
— Выступать можно бы хоть сейчас. Зря мы не назначили демонстрацию на сегодня, — тихо сказал Леон.
— Надо за сегодня лучше подогреть настроение. Отойди от меня, я сейчас начну говорить речь, — сказал Вано Леонидзе и, поотстав от Леона, взошел на первое попавшееся парадное и громко заговорил, обращаясь к прохожим:
— Граждане, в России началась революция! Восстал Черноморский флот. В Одессе идет гражданская война против самодержавия. В Тифлисе, в Николаеве, в Севастополе, в Иваново-Вознесенске, в Либаве — в десятках городов России народ сражается с войсками за свободу, за демократическую республику. Выходите на улицу по призыву социал-демократической партии! Присоединяйтесь к восставшим гражданам России!
Прохожие останавливались возле него, слушали и оглядывались на полицию. Но Вано Леонидзе и сам следил за полицейскими и, заметив, что к нему направился участковый пристав, спрыгнул со ступенек парадного и смешался с толпой. Догнав Леона, он толкнул его локтем в бок:
— Видал? Меня слышали пятьдесят человек. Через час о моих словах узнают пятьсот…
Пройдя квартал, он встал на чугунную тумбу, вновь сказал трехминутную речь и опять ускользнул от полиции. Тогда Леон и Лавренев с Ткаченко, которые шли поодаль, стали проделывать то же самое.
На улицах происходило непонятное. То там, то здесь возникали летучие митинги, слышались горячие речи. Полиция бросалась то к одной толпе, то к другой, но ораторов не находила и свирепела все больше:
— Разойдись!
— Больше одного не собираться!
К вечеру возбуждение охватило весь город. На улицах стало еще многолюднее, и полиция не успевала разгонять толпы. Было похоже, что вот-вот что-то начнется, и все открыто говорили о смелых выступлениях ораторов — социал-демократов.
Вечером Леон сидел у Ткаченко и слушал его невнятный рассказ о том, как он прятал листовки в сарае, как, придя домой, искал их и не нашел.
Леон встал, прошелся по комнате, думая о том, как выйти из положения, но ничего придумать не мог. «Сорвалась демонстрация… Позор!» — подумал он и сказал:
— Осталось меньше суток до начала демонстрации, а о ней никто еще ничего не знает.
— Я предлагаю завтра с утра пойти в город, повторить то, что мы делали вчера, и всюду говорить, чтобы люди шли на площадь, — предложил Вано Леонидзе.
— Это можно было делать сегодня, но нельзя будет сделать завтра, Вано. Это — верный провал, — возразил Леон. — Можно выйти из положения так: сейчас же оповестить цеховых организаторов, активистов, всех членов партии. Пусть каждый пойдет по поселкам и скажет о демонстрации. Можно подростков привлечь: они еще скорее разнесут…
Но уже вечером в городе и рабочих поселках появились усиленные патрули казаков.
Демонстрацию пришлось отменить.
2
Ночевать Леону Ткаченко посоветовал у каталя Герасима.
— Набожный человек. И хоть бывал на сходках у Ряшина, зато у полиции вне подозрений, — сказал при этом Ткаченко.
Леон обратил внимание, что Герасим косо посмотрел на него, но сделал вид, что ничего не замечает. Войдя во вторую половину хаты вслед за хозяином, он в полумраке увидел, что у Герасима было столько же икон, сколько у Ивана Гордеича, что они даже были развешаны так же, как у Горбовых. Но Леон и на них как бы не обратил внимания и устало сел на крашенный когда-то суриком и теперь почерневший табурет.
Герасим принес из передней тюфяк, разостлал его на земле возле сундука, потом взял с нар подушку, бросил ее на тюфяк и угрюмо сказал:
— Давай ложиться будем.
Леон сидел задумавшись. В ушах у него все стояли полные негодования слова Ряшина: «Как вы можете звать рабочих на демонстрацию, если в городе вся полиция поставлена на ноги и столько казаков понагнали? Да, мы против демонстрации, но на каком основании вы, комитетчики, подозреваете нас в том, что мы уничтожили листовки?» И сейчас Леон думал: «Действительно, у нас нет для этого оснований. Но… кто же тогда выкрал листовки?..»
— Я говорю, давай спать. Мне на работу надо идти с утра, — настойчиво повторил Герасим и взял со стола высокую стеклянную лампу.
— Завод завтра работать не будет, — твердо сказал Леон и стал снимать сапоги.
— А это нас не касается, — равнодушно ответил Герасим, — наше дело с Иваном Гордеичем прибыть на место, в цех, а раз мы прибудем в цех, значит заработок нам будет идти все одно.
Леон не мог снять сапог. Ноги его отекли, и сапог не снимался.
— Ноги растолстели, что ли? — пошутил Леон.
Герасим, наблюдая за ним, неожиданно заявил:
— А я всех бунтовщиков взял бы за руку, да… подальше от завода, от рабочих людей. На передовые позиции.
Леон поднял на него впалые глаза, выпрямился.
— Вот ты у меня ночуешь, — продолжал Герасим, — а казаки могут приехать, и пойду я за тобой в Сибирь. Потому вы против царя идете. Но ты притерпелся к такой жизни, а я при чем? И выходит: от вас, политических, одно расстройство и на работе, и дома.
Леон немного подумал и, встав, взялся за фуражку.
Герасиму было неловко за свои слова, и он более мягким тоном спросил:
— Ты что, хочешь выйти?
— Ухожу. Не хочу ставить под угрозу твою жизнь, Герасим Петрович. Ты и так ничего в ней хорошего не видел, — ответил Леон.
— Куда же ты ночью?.. Уж утром — дело другое.
Леон вздохнул, посмотрел на крупное лицо Герасима, на его никогда не отмывающиеся от руды и кокса большие руки, на почерневший нос и с горечью подумал: «От кого слышу? От пролетария».
Дойдя до двери, он взялся за скобу, обернулся и сказал:
— Да, я притерпелся, Герасим Петрович. А вот почему я притерпелся к такой своей жизни, ты спросить даже не хочешь… А ведь я, как и мои товарищи, ради вас так живу, таких, как ты. Ради тебя, чтоб ты не Гараськой был, а Герасимом Петровичем, чтоб ты не на земле валялся, а на кровати спал, и чтоб не боялся, когда к тебе человек приходит. А ты за эту свою жизнь сегодняшнюю, безнадежную и темную, как ночь, хочешь меня под японские пули послать… Ты, рабочий человек!
Леон устало, как старик, сгорбился и вышел из хаты.
Герасим постоял посреди комнаты, потом поставил лампу на стол, обернулся к портрету царя и долго смотрел на него злыми, прищуренными глазами.
— Почему я в жизни ничего хорошего не видел? Почему я ем хлеб с таранью и с луком и никогда не наедался досыта? Почему никто не знает, как меня зовут по имени и отчеству, а все называют меня, как безродного, как последнего человека на земле? Почему-у, я спрашиваю у тебя, царь? — злобно проговорил он и, шагнув к портрету, сорвал его со стены и ударил о землю…
Утром Герасим, взяв узелок с харчами, пошел к Ивану Гордеичу. Выйдя за ворота, он остановился и задумался. «А не пойду, и все! Что мне Иван Гордеич, указ, что ли?» — с раздражением сказал он себе и вернулся. Но, дойдя до двери, махнул рукой и пошел к Горбовым.
Иван Гордеич — в сапогах, в домашних брюках, и в исподней белой рубашке, с зерном в подоле, стоял посреди двора и тонким голосом сзывал кур: