Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут – петроградское катило так, что ноги тянули на улицу, глаза нуждались смотреть и вбирать, пальцы – записывать. Хорошо – никому в эти дни не нужна была институтская библиотека: студенты Горного валили теперь то в милицию, то в патрули с Финляндским батальоном, открыли столовую для солдат, никому до занятий. Так что и Ковынёв запирал библиотеку и на целые дни уходил в город.
Не его одного неудержимо тянуло на улицы – всех! Повсюду – ярмарочная весёлость, тем ярче, чем неназначенней. Вот это и есть революционный психоз (записал): человек не может существовать отдельно, физическое стремление слиться с массой. И от одного только переталкивания, переглядывания, воскликов и общего куда-то течения кажется: уже этим и обеспечивается совершение чего-то большего. И все мы теперь заедино, и между нами нет никаких раздоров (и никаких партий больше не нужно!). Всеотечественное, даже вселенское объединение! – ну и захват!
А как сияют гимназисты на перекрестках с белыми повязками! – для них какая забава управлять движением взрослых. (И тем более в школу никого не соберёшь.) Вот мы какие – теперь и без полиции будем обходиться, новый век! «Теперь исчезнет и полицейская взятка», – услышал Фёдор Дмитриевич, и записал. Однако, как человек жизнеопытный, покрутил носом.
Ноги носили, носили по всему городу. Тяга была – везде поприсутствовать, всё увидеть и услышать. А когда слишком переполнялась память и не могла удержать всех услышанных слов – Ковынёв стыдливо заходил в какое-нибудь парадное или подворотню, или хоть просто отворачивался, стягивал перчатку из домашнего пуха и спешил записать в книжечку:
«При погроме квартиры находят сахарные карточки и радуются, как настоящему сахару: – Разбирай, товарищи!»
«Кучка женщин на улице спорила. Дама в пенсне и в нарядной ротонде убеждала просто одетых баб, что убивать людей на улицах не следует. Разговор был бестолков, раскидист. – Глупые головы выпустили разбойников из тюрем. – Баба рассердилась: – Глупые головы вот такое мелют. Уходи по-хорошему, пока народ твою охломону не растрепал.»
«В другом месте. Оратор: – Пусть будет демократическая республика с ответственным монархом!»
Везде кучками спорили – городские пальто, и зипуны, шинели, и курсистки. Безусые юноши кричали: отправить Родзянко и Милюкова в Петропавловскую крепость как врагов народа!
Сколько за эти дни наседающей дерзости, хваткости, со стрельбой в воздух и обысками, сколько избыточного натиска, когда сопротивления никакого. Какие-то молодые штатские разъезжали на захваченных офицерских лошадях, сидели на них как собака на заборе, видно, что никогда не сиживали раньше, но какой вид победоносный! А лошади? Голодные, грустные, измученные глаза, как будто понимают всё-всё, не только смену в седле дельного воина на озорника. Да что лошадей! – даже автомобилей жаль, сколько изгадили, испортили, бросили среди улиц.
Вспомнил, Зинуша когда-то писала: да явись вам полная свобода – вы б и не знали, как жизнь устроить.
Всё думали раньше: да когда ж массы сдвинутся?! А вот, пожалуй, и слишком сдвинулись. Не в таких красках рисовался прежде восход свободы.
Феде вспомнились станичные кулачные бои в его далёком отрочестве. Там, около подлинных бойцов, тяжеловесных и скромных, всегда вертелся такой разряд героев – мелкота, коротконогие дворняжки, при поражении они разбегались непостижимо быстро, а при победе неслись впереди всех, наглым торжеством превосходя бойцов, пинали лежачих, гоготали, издевались и присваивали победу себе. И вот именно этой породы с каждым часом тут наползало всё больше – и рушили, и портили всё, что надо беречь и щадить.
И никто не находился этой наглоте противостоять. Другой стороны – вообще не было все эти дни петроградской революции, никого не нашлось ни в спорах, ни даже в робких беседах, никто не пытался высказать вслух даже сожаления о минувшем. А их много, конечно, было, ошеломлённых, но на улицах молчали, а то прятались по домам.
Нет, услышал: в 3-м кадетском корпусе сегодня утром читали перед строем царское отречение – и кадетики плакали крупными слезами. Приказал начальник: из рекреационного зала унести государев портрет – а кадеты не дали, стали у портрета с заряженными винтовками на часы. Потом начальник уговорил их мирно: под оркестр и «Боже, царя храни» отнести портрет в корпусной музей.
А в Морском корпусе, на Васильевском, была и потасовка: вошла внутрь толпа и с крупной модели парусного военного корабля стали срывать андреевские флажки, вешать красные. Гардемарины не стерпели – и с японскими винтовками выгнали толпу из здания и со двора.
Но даже детская защита вносила какое-то равновесие. Ковынёв уж нисколько не был поклонник старого строя. Однако: если старого никак не защищать, так и нового не будет.
Теперь все ждали вестей из провинции: как она? Не вздыбится на защиту царя?
К вечеру Ковынёв возвращался на квартиру измотанный и обещал себе завтра никуда не идти. Но утром невырванная растрава тянула его на улицы опять. Бродил и записывал:
«- В соседней квартире всё серебро унесли. Какие-то с повязками.»
«- Обступят дом и стреляют. А ведь детишки у нас.»
«- Ефлетор? Ефлетор – он лучше генерала управится. Скомандовать и всяк сумеет – вперёд, мол! А вот ты стань на моё место, да сделай.»
«- У нас нынче лестницу барыня в шляпке мела. И самое лучшее! Попили из нас крови! А теперь пускай солдатские жёны шиколату поедят.»
И который же день вываливала на улицу праздная, дармоедная толпа, семячки лускать да зубоскалить, как будто ничего другого воюющей России не предстояло при свободном строе. Одно дело осталось: стояли прежние хлебные хвосты.
А Феде в этом переталкивании одно неизменное утешение: миловидные молодые женские лица. Как бы ни был занят наблюдением революционных нравов – глаз всегда выхватывал эти лица. А некоторые отпечатывались на сердце как бы навечно. Такое свойство было у Феди.
И каждая встромлялась ласковой занозой и занывала на миг. И тем дороже была ему каждая такая заноза, что ведь вот подкатывала ему пора как бы не стреножить своё сорокасемилетнее холостячество.
А видно, пора жениться, когда же? Вот приедет Зинуша на Дон.
То подошёл к спорящей кучке. Рослый солдат-пехотинец отдал честь морскому офицеру, а тот ему возьми и не ответь. Солдат остановил офицера и предъявил претензию. Сразу стянулась куча народа.
– Да, не принял! – подтверждал офицер. – Теперь солдат не обязан отдавать чести, так и я не обязан её принимать.
Ковынёву понравилось, и он пробился, вмешался в спор: ведь прав офицер! Солдат – грубоватый, но совестливый, смешался, покраснел:
– Как же так… А я не знал… Извините.
Ковынёв разводил примирительно:
– Итак, будем считать, товарищи, что мы просто поговорили по интересному вопросу. Теперь предлагаю вам отдать друг другу честь и мирно разойтись.
Офицер первый поднёс руку к козырьку, солдат ответил. И штатские в толпе стали друг другу козырять и смеяться. Но что Ковынёв заметил и что ему горько не понравилось: морской офицер был не один, с ним шёл второй, но этот не вздумал вступиться и помочь сослуживцу, а отошёл в сторонку, будто его не касалось, и так простоял до конца. Вот был – признак!… А потом, плечо в плечо, отправился с приятелем рядом.
Сегодня, в субботу, на улицы, переметенные ночной мятелью, впервые выехали извозчики – и от этого стала возвращаться городу первая обычность. Крупные газеты всё ещё не выходили, но газетчики бегали с бюллетенями и, тряся ими, кричали:
– Как царь Никола
Свалился с престола!
И работа по уничтожению гербов теперь разлилась по всему городу. Где можно было сбить – сбивали, а на вывесках – замазывали белой краской, или заклеивали бумагой. И «поставщик Двора Его Величества» везде замазывали. Местами жгли целые вывески. На Виндавском вокзале замотали тряпками и бюст Николая I.
На Невский вытаскивали продавать заплесневелое в подвалах. Выкрикивали:
– Запрещённые книги! Луи Блан! Энгельс! Лафарг! Программы революционных партий!
Заходил в редакцию «Русских записок». Там передали: Пешехонов настаивал, чтобы Фёдор Дмитрич написал об этих днях яркий революционный очерк.
Да он и сам собирался. Но как сложится: тут надо осторожно писать, косвенно, всего прямо не скажешь.
Чего сам не видел – записывал со слов. Встретил знакомого казака – тот пожаловался: рядом с их казармой – автомобильная рота. Каждое утро слушали те через забор молитву казачьей сотни – никак не отзывались. А сегодня опосля молитвы стали в ладоши хлопать казакам и благодарить за прослушанный концерт. Насупились казаки, никто не ответил.
Шёл Ковынёв дальше – и о казачьей доле размышлял. Ведь что-то теперь и на Дону изменится, а – что? К лучшему, а – как разыграется? Ах, скорей до Пасхи дожить – да на Дон!
К вечеру натягивало мороз, ясность. Зазвонили колокола ко всенощной.