Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще одно существенное замечание, связанное с упреком неназванного западногерманского автора: «Хитрость Брехта была хитростью ребенка и все его „расчеты“ — просчетами поэта». Насчет «расчетов» и «просчетов» Эренбург, наверное, мог бы это сказать и о себе.
Анна Зегерс, всегда защищавшая Эренбурга от наскоков на него в СССР, не забывала, как он, по существу, спас ее в оккупированном гитлеровцами Париже (используя хорошее отношение к нему советского консула, Эренбург добился нелегальной отправки Зегерс в свободную зону).
Следил Эренбург и за немецкой поэзией, причем в суждениях о стихах был достаточно широк — принимал и ветерана Стефана Хермлина (его русская книга вышла с предисловием Эренбурга[2143]), и молодого бунтаря Г.-М. Энценсбергера (на ленинградском симпозиуме 1963 года Эренбург защищал его от возможных нападок все тех же «критиков»[2144]).
В ноябре 1997 года в Карлсхорсте (Берлин) была проведена полемическая выставка «Илья Эренбург и немцы»[2145]. В контексте музейной экспозиции, посвященной двум европейским тоталитарным режимам XX века, выставка позволила объективно представить жизненный и литературный путь Ильи Эренбурга, его связи с Германией. Приехавший из Цюриха западногерманский издатель Хельмут Киндлер на открытии выставки напомнил собравшимся, в какой нелегкой обстановке ему приходилось в начале 1960-х годов выпускать немецкий перевод мемуаров Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (издание этой книги вызвало крайне враждебные нападки эсэсовских ветеранов и постыдную газетную кампанию в печати[2146] — забыв о палачах Освенцима, требовали бойкота мемуаров; под их давлением литературные критики ограничились поверхностными суждениями и грубостью[2147]). Помню, что, говоря об этом, Киндлер не мог скрыть волнения. Он вспоминал, как Эренбург пришел к нему в издательство с переводчиком, а когда после заключения соглашения он пригласил писателя к себе домой на ужин, Эренбург пришел один и заговорил с хозяином по-немецки. Киндлер удивился, а Эренбург объяснил: с 1941 года он никогда не говорил по-немецки, но после сегодняшней встречи решил нарушить это правило…
Другого рода трудности (не нацистские, а советские) преодолевал в ГДР литературовед Ральф Шрёдер, осуществивший уже после смерти Эренбурга выпуск его многотомных сочинений в то самое время, когда в СССР издавать Эренбурга было практически запрещено…
Тема «Эренбург и Германия» все еще не принадлежит истории всецело — в этом убеждают и события 2001 года, когда Союз немецких женщин потребовал переименования берлинского кафе «Илья Эренбург», мотивируя свой иск фактически аргументами геббельсовской пропаганды[2148]. Если нынешняя политкорректность не позволяет дамам напрямую цитировать «Das Reich» 1944 года, то использование аргументации «Soldaten Zeitung» 1962 года считается вполне допустимым. Так старые пропагандистские клише оказываются весьма долго действующими (в этом, увы, убеждает и многое в российской повседневности…).
7. Вместо заключения
Горький опыт XX века — Первая мировая война породила две тоталитарные системы, приведшие мир к новой мировой войне, — в итоге создает в Европе новый климат и на многое позволяет взглянуть с новой высоты. Сама возможность обсуждать литературную судьбу Ильи Эренбурга в контексте связей русских писателей с Германией[2149] — одно из последствий этого нового европейского климата.
IV. Милая сердцу Италия[**]
(Художники и писатели)
Илья Эренбург никогда не жил в Италии и всерьез не знал итальянского языка. В его подводящих итоги жизни мемуарах «Люди, годы, жизнь», над которыми он работал пять с половиной лет, упоминаются 3500 имен, из них итальянцев — всего 114 (а французов — 474 и даже немцев, которых, как считается, Эренбург не любил, — больше 160). Этой репрезентативной статистикой можно начинать статью об Эренбурге и любой стране зарубежья, поэтому статистику продолжим. Италии из 219 глав мемуаров посвящены всего три (замечу, что в них есть выразительные зарисовки итальянских современников Эренбурга — Итало Звево, Карло Леви, Альберто Моравиа и Ренато Гуттузо). А среди 60 монопортретных глав итальянцам посвящена всего одна, и та — парижанину Модильяни. И при всем при том ни одной зарубежной стране мира не адресовал Эренбург в своих мемуарах столь прочувствованных, сердечных слов, как Италии и итальянцам…
В Италии Эренбург впервые побывал в 1911 году. Три главы мемуаров «Люди, годы, жизнь» он посвятил итальянским впечатлениям. В первой книге рассказывается о поездках 1911 и 1913 годов. Это неожиданная для жанра мемуаров глава — она вся посвящена итальянской живописи, тому, как менялись взгляды автора на нее. Но есть там одно ценное и не связанное с живописью признание. Подчеркнув общеизвестность своей любви к Франции, Эренбург с удовольствием процитировал Стендаля («итальянцы проще, непосредственнее французов») и добавил от себя, что в характере итальянцев заложена доброта[2151].
Приезжая в Италию (в послевоенные годы часто), Эренбург, возможно, и чувствовал себя туристом, однако его итальянские впечатления всегда оказывались глубокими и значительными. В юности очарованный Венецией, он с годами все больше любил Рим — средоточие множества культурных эпох…
Друзья в Италии появились у Эренбурга лишь под старость, хотя в молодые годы он встречался с Маринетти, Итало Звево и Джованни Папини (свободным общение и не могло быть — все-таки он едва говорил по-итальянски, да и особой близости с этими писателями не было). Дружба же с Модильяни и знакомство с Северини тут не в счет: это было в Париже, и, как и всех художников «парижской школы», Эренбург считал их по национальности «ротондовцами».
1. От Сандро Боттичелли до Якопо Тинторетто
Художественные впечатления необычайно значимы для Эренбурга. Они были разнообразны, одни менялись с годами, другие оставались неизменными. Продолжая ссылки на неслучайную статистику, отметим, что в книге «Люди, годы жизнь» о Сандро Боттичелли говорится только в первой ее части, в то время как о Джотто — в первой, второй, шестой и седьмой, также в четырех книгах встречается имя Рафаэля, в трех — Тинторетто, а, скажем, имени другого венецианца — Веронезе — нет вовсе…
Итальянское Возрождение — величайшая эпоха мирового искусства. Никоим образом не принижая Францию, замечу, что заслуги французов в части живописи и скульптуры — более поздние: лишь к концу XIX века Париж стал столицей мировой живописи.
Неудивительно, что воспоминания об Италии Эренбург начинает с рассуждений о великих мастерах прошлого. Так же естественно и то, что его воспоминания о Париже начинаются с рассказа о жизни парижской богемы десятых годов XX века…
Признание, сделанное писателем под старость: «По-настоящему я пристрастился к искусству в Италии»[2152], существенно — не с музеев Парижа (в этом городе Эренбург прожил треть жизни), как и не с города-музея Брюгге, где он побывал в 1910 году, а именно с посещения Флоренции в 1911-м начинается погружение Эренбурга в мир искусства. Первая глава мемуаров об Италии — не вставное эссе об итальянском Ренессансе, а рассказ о том, какую роль сыграло в жизни автора великое искусство Италии, насколько значимы для него оказались встречи с ним.
Впервые в Италию Эренбург заглянул летом 1909 года — вместе со своей тогдашней подругой Лизой Мовшенсон (впоследствии Полонской). Именно «заглянул»: путешествовали они по Германии и Швейцарии, захватив лишь север Италии — Милан (об этой поездке читатели мемуаров «Люди, годы, жизнь» ничего не узнают, потому что не эти воспоминания угнездились в сознании Эренбурга под грифом «Италия»).
Летнее путешествие 1911 года — вот что прежде всего вспоминалось Эренбургу, когда он думал об Италии. Ту счастливую поездку он совершил вместе с молодой женой и матерью его единственной дочери Катей Шмидт. От лета 1911 года у Эренбурга остался ворох стихов; часть их вошла в его вторую книгу «Я живу» (СПб., 1911) — они составили в ней два раздела: «Флорентийские терцины» и «Сандро Боттичелли», потому что Флоренция и Боттичелли оказались самыми сильными художественными впечатлениями того лета. Если говорить о живописцах, то Боттичелли вообще оказался первой любовью Эренбурга. В мемуарах он пытался объяснить читателям, чем его тогда подкупал этот художник; объяснения получались такие: «Вероятно, сочетанием жизненной радости с горечью, началом эпохи неверия, умением придать смятению гармонию»[2153]. Может быть, ответ на вопрос о любви к Боттичелли следует искать в итоговом признании, обращенном к 1911 году: «В Италии я поверил в возможность искусства и в возможность счастья. А начиналась эпоха, когда искусство казалось обреченным, а счастье — немыслимым»[2154].