Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руманов относится отрицательно к социалистам всех оттенков („неразборчивость средств“, „жестокость“, „нереальный нарост“)»[1172].
Блока, безусловно, привлекает это отношение к России как к «национальному и государственному целому», которое можно «держать другими средствами». Он чувствует, что это верная позиция. Но одновременно его характерную для эпохи интеллигентскую «левизну» тревожит «нота мира и кротости». А это была сознательная «внутренняя» программа Дорошевича, которую он стремился привить в «Русском слове», — критиковать, но не ломать страну, государство «до основанья». Отсюда и настораживающее Блока неприятие социалистов Румановым. Левые симпатии Блока подтверждает и дневниковая запись от 26 февраля 1912 года: сравнивая «ежедневно конфискуемую и от этого имеющую еще больший успех социал-демократическую» «Звезду» с другими газетами, он причисляет «Русское слово» (вместе с кадетской «Речью») к «консервативным органам» и одновременно высказывает надежду, что газета, «может быть, превратится в прогрессивный орган, если приобретет определенную физиономию, чью — вопрос?»[1173]
При всех сомнениях, однако, самым существенным для Блока было то, что «Русское слово» виделось изданием, развернутым в сторону широкого читателя и, следовательно, дававшим возможность говорить со страной, делиться наболевшим. И вместе с тем — повторим — для него было немаловажным решение своих материальных проблем. Издание сборников поэзии и публикации в символистских журналах были слабым экономическим подспорьем. В то время как солидные ежедневные газеты могли обеспечить приличный и, главное, стабильный доход. Поэтому в газетах сотрудничали многие литераторы. Блок начнет печататься в «Русском слове» (не как публицист-колумнист, как того хотел Руманов, а как поэт) с 1913 года. Он был достаточно скромен в своих гонорарных требованиях, просил всего рубль за строку, зная, что, к примеру, Бунин и Мережковский получают втрое больше. Но его буквально бесило пренебрежительное отношение редакции к его друзьям. 4 июня 1912 года он записывает в дневнике: «Устраивая (стараясь…) дела А. М. Ремизова, которому систематически нужны эти несчастные 600 рублей на леченье и отдых, притом заработанные, начинаю злиться.
Руманов — я уже записываю это — систематически надувает: и Женю (Евгения Иванова. — С.Б.), и Пяста, теперь — Ремизова. Когда доходит до денег, он, кажется, нестерпим. Или он ничего не может, а только хвастается? Купчина Сытин, отваливающий 50 000 в год бездарному мерзавцу Дорошевичу, систематически задерживает сотни, а то и десятки рублей подлинным людям, которые работают и которым нужно жить — просто. Такова картина. Или Руманов врет все и действительно только на службе у купца, а повлиять на дурака и жилу не может?
Пишу Руманову, упрашиваю его»[1174].
В этой наотмашь бьющей характеристике Дорошевича только ли раздражение в связи с гонорарными «обидами», чинимыми газетой близким людям? Пребывающий на «горних высях» поэт может, разумеется, считать газетчика «человеком улицы», «плоским», «бездарным». Но «мерзавец» — это уже явная нетерпимость, если не злоба. Блок злится, он и сам это признает. И уже не только Дорошевич — «мерзавец», но и Сытин всего лишь «купчина», «дурак и жила». Когда болит душа за друзей, где уж тут помнить о том, что Сытин, дав народу дешевую книгу, много сделал для его просвещения. Что Дорошевичу прежде всего «Русское слово» обязано своим успехом, а большие деньги, получаемые им, — это плата за колоссальный труд, который и не снился друзьям Блока. Более 60 тысяч строк в год! Почти 200 строк в день! Не все в них равноценно, но это было слово, с которого читатель за утренним чаем начинал знакомиться с очередным номером газеты. И давались эти строки их автору совсем не легко. По свидетельству Августы Даманской упоминание в его присутствии о легкости, с которой он пишет, выводило его из себя: «Легкость, с какой я пишу… Кто может знать, как и сколько я писал свой „маленький фельетон“ или свой еженедельный фельетон… Сел и написал, и получил большой гонорар. Надо быть идиотом для таких догадок. Я пишу свой фельетон целую неделю. Днем и ночью — когда сижу за редакторским столом, и когда бреюсь, и когда принимаю ванну. Думаю, додумываю, меняю, добавляю, зачеркиваю, перечеркиваю. И только потому выходит у меня неплохо. Потому что я труженик, потому что я умею трудиться»[1175]. Слова эти подтверждают воспоминания Чуковского, наблюдавшего в московских номерах Елисеева, как Дорошевич «пишет свои статьи. Перед ним лежала груда бумажек, каждая величиною с игральную карту, на каждой бумажке он писал одну строку. Если строка не годилась, он швырял бумажку на пол, брал другую, писал новый вариант той же строки, если и этот не нравился, он швырял на пол этот. Пол был усеян такими вариантами забракованных строк»[1176]. А вот свидетельство работавшего недолгое время в «Русском слове» журналиста И. А. Волкова: «Работал Дорошевич добросовестно и много, и знаменитый лаконический стиль его фельетонов давался ему не так легко. Говорят, случалось, что иногда крохотная строчка, из одного слова и талантливо поставленной точки, стоила Дорошевичу долгого обдумывания. А публика, читая эти фельетоны, восхищалась и удивлялась:
— Как легко написано!»[1177]
«Ругательная фраза» Блока вызвала решительное несогласие другого поэта, лично знавшего Дорошевича, — Георгия Шенгели. В незаконченном мемуарном очерке о своих встречах в «королем фельетонистов» он писал: «Он был добрый, широко-добрый человек. Размашисто живя, не отказывая себе в покупке редчайших книг и гравюр, зная толк в изысканной кухне и тонких винах и уделяя им немало внимания, он значительную долю громадного своего заработка тратил на личную благотворительность. Сколько гимназистов и студентов обязаны ему взносом платы за право учения; сколько нищих женщин благодаря ему оказались собственницами швейных машинок! Сколько чахоточных поехало на его деньги в Ялту и даже в Ментону!
Я думаю, что он предотвратил немало преступлений, щедро давая оборванным и опухшим дипсоманам „на опохмел“.
В своей нищей юности он сам хорошо узнал, насколько „горек чужой хлеб“ и насколько „круты чужие ступени“, — и он понимал бедность. Но его милостыня не была равнодушными подачками богатого человека.
— Надо давать так, чтобы легко было брать, — сказал он как-то мне. Он порою замышлял и проводил тонкие стратегические планы, чтобы совестливый и щекотливый бедняк принял помощь „легко“»[1178].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});