Лев Толстой - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ехал по фруктовому саду, потом переезжал через окоп сада на дорогу и ехал прямо лесом по густой траве в темный овраг. Высокая трава оплетала ноги верного Делира. Толстой ехал, лавируя между ветвями – то пригибаясь к седлу, то отстраняя ветки рукой. Он выезжал в дубовый лес: когда-то здесь добывали железную руду и подкопали лес. Лет семьдесят тому назад земля провалилась, высокие дубы провалились в воду и видны только вершинками.
Стоят клены. Мелко стрекочут листьями осины. Делир легко перескакивает через речки.
Ветер разделяет бороду Льва Николаевича надвое. Он едет. Что он думает, мы не знаем; чувствует он себя, как будто ему сорок лет, видит небо и драгоценную явь жизни и радуется ей.
II
Рассказывая жизнь Толстого, мы пользуемся его дневниками; дневниками Софьи Андреевны, более поздними ее записями, носящими характер оправданий; дневниками детей и письмами Толстого.
Толстовские дневники одновременно и биографические документы, и литературные произведения с записями кусков сюжетов, с пейзажами. Литературные заготовки и жизнь в них существуют рядом.
Рождение новых тем иногда переплетается с записями снов. В письме к Черткову почти как сон рассказывается начало повести «Отец Сергий».
Лев Николаевич в вопросе о наследстве попал в положение сложнейшее: он всю жизнь хотел выделить свое дело, свою судьбу из общей судьбы мира. Пытался разжечь совесть мира растопками своей судьбы.
В то же время он старался не противиться злу, добровольно идти на компромисс, даже если он приводил к упреку в юродстве.
Для того чтобы показать, что такое толстовское несопротивление, расскажу следующий, почти анекдотический факт. Один тульский купец, считая себя последователем Толстого, приносил ему в дар свои очень плохие картины; привозил их в рамах и сам вешал на стенках. Лев Николаевич считал, что их со стены не надо снимать, потому что это было бы уже сопротивлением.
Так они и висели.
Дело быта семьи еще сложнее.
Лев Николаевич прожил суровую молодость, но ему нравилось, когда его дочери ездили на лошадях в амазонках, он добросовестно и подчеркнуто записывал в дневниках, что его похвалы бедности неискренни.
Ему нравился дом Татьяны Львовны Сухотиной – просторный, удобный, спокойный, нравилось имение Олсуфьевых. Ясная Поляна ему одновременно была мучительна, и в то же время она была его домом, как бы раковиной, в которой он вырос.
Но дом этот все больше и больше приходил в противоречие с тем, что Толстой не только думал, но и тяжело переживал. Можно было не снимать картин, повешенных другим на стене, но картины, которые происходили на дворе с живыми людьми, – от них нельзя было отвернуться. В доме жили стражники: они поместились в передней за перегородкой, в доме пахло полицией и дешевым табаком. Стражник избил крестьянина, который ловил рыбу в пруду: он уверял, что крестьянин бреднем зашел на господскую сторону. Человек был избит, арестован, потом его освободили, сговорившись с Софьей Андреевной. В соседних имениях стражников не было.
От жизни нельзя уйти, нельзя спрятаться. Лев Николаевич когда-то в письме к своему другу Александре Андреевне Толстой говорил, что в его толстовской душе вера и неверие живут вместе, как кошка с собакой в одном чулане.
Совести, разбуженной революцией, стало плохо, неспокойно жить в привычном домашнем укладе.
III
В одной из ранних своих вещей – «Юности» – Лев Николаевич в конце главы «Дружба с Нехлюдовым» рассказывает о том, что его герои Николенька и Дмитрий решили говорить друг другу правду.
Поссорившись, они упрекают друг друга, приводя бесстыдные свои признания. Толстой заканчивает главу так:
«Так вот к чему повело нас наше правило говорить друг другу все, что мы чувствовали, и никогда третьему ничего не говорить друг о друге. Мы доходили иногда в увлечении откровенности до самых бесстыдных признаний, выдавая, к своему стыду, предположение, мечту за желание и чувство, как, например, то, что я сейчас сказал ему; и эти признания не только не стягивали больше связь, соединявшую нас, но сушили самое чувство и разъединяли нас; а теперь вдруг самолюбие не допустило его сделать самое пустое признанье, и мы в жару спора воспользовались теми оружиями, которые прежде сами дали друг другу и которые поражали ужасно больно».
Признания и в дневниках договаривали и часто домысливали мимолетные мысли. Люди в дневниках к самим себе относились как к героям художественных произведений, написанных о посторонних.
Дневники Толстого документальны, но они аналитичны до такой степени, что уже, так сказать, романны.
В дневниках Лев Николаевич часто невольно наговаривал на себя, доводя намерения до ясности; упреки Софьи Андреевны, в сущности говоря, должны были быть отнесены не столько ко Льву Николаевичу, сколько к героям его произведений, действия которых были уже освобождены от случайности.
Дневники Софьи Андреевны искренни, но не документальны. Она вспоминает и толкует как хочет.
Она говорит, подменяя одну систему отношений другой; пользуется, например, любовно-бытовым словарем для передачи драмы, в основе которой лежат экономические отношения.
О чтении Софьей Андреевной повести «Дьявол» Толстой записал в дневнике 13 мая 1909 года:
«За завтраком Соня была ужасна. Оказывается, она читала „Дьявол“, и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное, оттого, что спросил себя: зачем? сознал, что не перед богом, для любви. Потом в 4 часа она все высказала, и я, слава богу, смягчил ее, и сам расплакался, и обоим стало хорошо».
«Бог», «богу» втречается в толстовских дневниках постоянно и довольно часто с сомнением. Бог – значит знак общего, нужного, определяющего.
Черновик письма «из-за гроба» сохранился в записной книжке.
Приведу главное: «Прости меня за это, прости и за все то, в чем я перед тобой был виноват во все время нашей жизни и в особенности в первое время. Тебе мне прощать нечего, ты была, какою тебя мать родила, верною, доброю женой и хорошей матерью. Но именно потому, что ты была такою, какою тебя мать родила, и оставалась такою и не хотела изменяться… ты много сделала дурного другим людям и сама все больше и больше опускалась и дошла до того жалкого положения, в котором ты теперь».
Толстой не был коллекционером своих рукописей. Часть рукописей «Воскресения» при переноске дивана была выброшена в канаву и в ней не скоро была найдена, но «Дьявола» он сохранил.
Толстой был уже стариком, но его любовь сохранилась в записи; она могла быть живой так, как жива была повесть.