Неизвестный Шекспир. Кто, если не он - Георг Брандес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, что в этот период его жизни в глубине души его поднялось сильное возмущение против такого отношения к нему. Бывали ли мгновения, когда он вполне чувствовал и вполне сознавал свое величие? Едва ли возможно сомневаться в этом. Эти мгновения теперь часто повторялись. Бывали ли минуты, когда он говорил себе: через пятьсот лет, через тысячу лет человечество еще будет знать мое имя, еще будет читать мои драмы? Кто может на это ответить? Но это маловероятно, иначе он отвоевал бы себе право печатать их самому. Зато почти несомненно, что в этот момент он считал себя достойным такой прочной славы. Но он, это легко усмотреть, не верил, что потомство будет проницательней, что оно будет стоять на более высоком уровне, что оно лучше оценит его, чем современники. Ведь ему было чуждо понятие об историческом развитии. Скорее всего он полагал, что культура в его отечестве находится в состоянии быстрого регресса, ибо видел, как вокруг него преуспевает ограниченность, видел, как торжествует ханжество, ополчившееся против его искусства как против дьявольского начинания, и в нем выработалось отвращение к человеческой толпе не только в прошлом и настоящем, но и в будущем, отвращение, сделавшее его равнодушным и к похвалам ее, и к порицанию. Поэтому он с интересом и самоуслаждением изображает это равнодушие у Кориолана, уходящего прочь, когда сенат собирается восхвалять его и назначает его консулом, — у Кориолана, о котором Плутарх рассказывает, что единственная вещь, заставлявшая его любить почести, была радость, доставляемая его матери славою сына, и который, однако же, у Шекспира говорит в самом начале пьесы (I, 9):
…Тошно слушать мнеИ матери моей хвалы, хотя онаСвое дитя хвалить имеет право.
Характер Шекспира высвободился из-под власти людского суда. Он обитал теперь на прохладных высях, над снеговою линией, вдали от похвал и от хулы людей, вознесенный над радостями славы и неудобствами известности, вдыхая в себя чистую атмосферу горной природы, высокое равнодушие, среди которого парит душа, когда ей служит опорой ее презрение.
Лишь немногие были людьми, остальные были стадом, мелюзгой, как называет их Менений. Поэтому он сочувствует Кориолану и возвеличивает его. Поэтому он приписывает ему такую же ненависть, какая воодушевляет Корделию, ко всякой недостойной и выгодной лести, — более того, вкладывает ему в уста ее слова (II, 2):
…Народ люблю я так, как он того достоин.
Поэтому он вооружает его той же строгой любовью к правде, какой в позднейшие годы того века Мольер наделит своего Альцеста, но только делает ее не полукомической, а безусловно героической (III, 3):
Пускай меня столкнут с Тарпейской кручи,Пускай сдирают кожу, пусть скитатьсяПошлют меня в изгнание, посадятВ темницу и дают на пропитаньеОдно зерно на сутки — не скажуНи одного приветливого слова.Я не склонюсь пред ними, не куплюПощады я у них, хоть для тогоМне стоило б сказать мерзавцам этим:«День добрый».
Вся душа Шекспира живет с этим Кориоланом, когда он не может заставить себя просить у народа консульского сана как награду за свои неоспоримые заслуги. Пускай дают ему награду за его подвиги, но просить ее — какая мука!
Его друзья требуют от него, чтобы он последовал обычаю и лично выступил просителем. Шекспир, шаг за шагом придерживающийся здесь Плутарха, присочиняет, что это претит Кориолану выше всякой меры. Он долго отказывается. Тогда как у греческого историка он без рассуждений является с пышной свитой на форум и выставляет напоказ раны, полученные им на войне, герой Шекспира не может принудить себя хвастать перед чернью своими подвигами или показывать ей свои раны с тем, чтобы взывать к ее состраданию или удивлению (XI, 2):
…Не в силахЯ стать полунагим перед толпою,Указывать ей раны и за нихУниженно просить избранья. Нет,Такой обряд тяжел мне.
Наконец, он поддается, но едва он ступил на форум, как начинает проклинать обряд, который согласился исполнить (II, 3):
Что ж говорить мне надо? «Муж почтенный,Прошу тебя!» Проклятье! Не умеюНа этот лад я свой язык настроить.«Взгляни, достойный муж, на эти раны:Я добыл их в бою, в тот самый час,Когда иные из твоих собратийБежали с ревом…»
Он пытается преодолеть себя и, немного погодя, словно с плохо скрытой иронией и нетерпением, обращается к стоящим поблизости. Но на вопрос — из-за чего он решился выступить искателем консульства, он отвечает запальчиво и безрассудно:
…Из-за моих заслуг
2-й гражданин.
Твоих заслуг?
Кориолан.
Конечно, не по собственной охоте.
3-й гражданин.
Как не по собственной?
Кориолан.
Я не хотел быМоею просьбой бедняков смущать.
Получив несколько голосов посредством такого, не особенно дипломатического образа действий, он восклицает в сторону:
О, как мне сладки эти голоса!Нет, лучше умереть голодной смертью,Чем нашу заслуженную наградуВыпрашивать!
И когда затем трибуны принимаются строить против него козни, подстрекают народ не избирать его, и он, под влиянием этого оскорбления, забывается до такой степени, что они получают возможность приговорить его к изгнанию, тогда он разражается потоком ожесточенных ругательств и угроз: «Вы — стая подлых сук!.. Я изгоню вас!» — вроде того, как через две тысячи лет, на достопамятном заседании, другой вождь, сначала избранный народом, потом внезапно возбудивший против себя нападки демократической зависти, Гамбетта, излил громовым голосом над шумевшим народным собранием в Бельвиле свой негодующий гнев: «Подлое отродье! Я буду преследовать вас до самых ваших нор!»
По свойству сюжета и по всему замыслу трагедии было необходимо присоединить к чувству собственного достоинства у Кориолана высокомерие, отталкивающее порой той формой, в которой оно выражается. Но сквозь сознательное художественное преувеличение в изображении гордости героя, чувствуется, как из глубины презрения к людям, презрения, вздымающегося, как море во время бури, в душе самого Шекспира поднималась в те дни неизмеримая гордость, чистая и твердая, как гранит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});