Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В данном случае спектакль игрался для нас двоих. Мы сидели одни во всем большом зале, ряду примерно в четвертом. Я уже видел много репетиций, и вообще к спектаклю этому душа у меня не лежала, но в данном случае он мне понравился. Больше того, во время спектакля я вдруг развеселился и, не умея собой управлять, иногда смеялся, замечая, как мрачный Родионов поглядывает на меня удивленно. Я сам понимал, что мое веселье не к месту, но когда второй по главности персонаж Толик вывел на сцену велосипед с моторчиком, и начал его заводить, и делал это так, что я совсем не мог себя удержать, я стал хохотать до слез и до боли в затылке. После спектакля Родионов сказал:
– Ну вот что! Спектакль хороший. Очень хороший. Самый лучший из всех, какие сейчас идут в Москве. Но если вы теперь же не снимете вашу подпись под известным вам письмом, я этот спектакль разрешить не смогу.
Я попробовал возразить:
– Но какая связь между подписью и спектаклем? Какое отношение имеет одно к другому?
Обычно мне на это отвечали про идеологическую войну, происки иностранных разведок, заветы Горького…
Родионов устало поморщился.
– Слушайте, не надо заводить со мной этого разговора. Не будем упражняться в демагогии. Вы должны понять, что это серьезно, спектакль выйдет при одном-единственном условии: если вы снимете вашу подпись. Снимаете вы ее или нет?
– Нет, – ответил я.
– Значит, вопрос решен, – сказал он и, не простившись, вышел.
Угощение сигаретами
Судя по некоторым признакам, до Шапошниковой мои слова, сказанные Рослякову, дошли. Время от времени она через разных людей, через актрису Лидию Смирнову, через Гончарова и других, доводила до меня свои угрозы: «Передайте ему, мы будем выводить его из Союза писателей», «Передайте ему, мы с ним церемониться не будем», «Передайте ему, мы не дадим ему заработать на кусок хлеба и уморим его голодом».
Я Гончарову однажды сказал:
– Почему эта женщина всегда говорит со мной через вас или через кого-то еще? Почему бы ей не сказать это все прямо мне? А я ей что-нибудь отвечу. Вы ей скажите, пусть она меня примет.
Я был тогда настроен очень агрессивно. И моя встреча с Шапошниковой вряд ли имела бы для меня положительные последствия. Но на положительные последствия я и не рассчитывал. Я тогда был готов и даже жаждал встретиться с ней и наговорить ей чего-нибудь такого, что она бы надолго запомнила. Теперь, в ином возрасте, мне это намерение кажется бессмысленно глупым. Излагать свои принципиальные взгляды я и сейчас считаю себя обязанным, но вряд ли это стоило делать в закрытых кабинетах дуракам и негодяям, которых у вас нет шанса убедить в чем бы то ни было и которые рады всякому поводу ухудшить вам жизнь, а если представится такая возможность, то и вовсе уничтожить. Гончаров, пытаясь спасти спектакль, думал, что и я стремлюсь к тому же, и надеялся на мое благоразумие, которого во мне, увы, совершенно не было.
Не вполне понимая, с кем имеет дело, Гончаров постарался и однажды позвонил и сказал, что Алла Петровна в настоящий момент очень занята и принять меня не может, но это с удовольствием сделает заведующий отделом культуры МГК КПСС товарищ Юрий Николаевич Верченко.
В назначенный день и час я пришел, заглянул в приемную и увидел: посреди комнаты стоит знакомый уже мне инструктор горкома Ануров, а перед ним в кресле сидит директор Театра юного зрителя Михаил Мерингоф, хотя по иерархии должно быть наоборот. То есть директор должен стоять, а Ануров сидеть. Но иерархия есть иерархия, и хотя директор сидит, а Ануров стоит, совершенно очевидно, что старший по положению здесь все же Ануров.
Пожилой лысый человек изгалялся перед молодым Ануровым и, кажется, достиг успеха. Ануров стоял посредине, весело и беззаботно смеялся и в этот момент увидел меня. И вот мизансцена. Ануров видит меня, перестает смеяться, даже совершает над собой некоторое насилие, стирает улыбку и резко поворачивается ко мне спиной. И так стоит. Директор тихонько поднялся со своего места и выкатился, прошмыгнув мимо меня. Ануров стоит, я смотрю ему в спину. Я смотрю в спину, он стоит. Я вижу, что он не выдерживает. Затем начинает поворачиваться, как стрелка часов, движущаяся рывками. Чуть повернулся, остановился. Еще повернулся, еще остановился. Так в процессе нескольких дерганий в конце концов стал ко мне лицом.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Здравствуйте! – вдруг закричал он приветливо, словно только в эту секунду меня увидел. – Вы к Юрию Николаевичу? Он вас ждет. Пойдемте. – У двери Верченко остановились. – Минуточку. – Вскочил в кабинет, выскочил, распахнул передо мной дверь: – Прошу.
Я перешагнул порог, а навстречу уже плывет растянутая до ушей улыбка, и руки раскинуты для предполагаемого объятия.
– Сколько лет! Сколько зим!
Я спросил удивленно:
– Разве мы когда-нибудь виделись?
На пухлом лице – обида и разочарование. Но улыбка при этом не исчезает.
– Как? Вы меня не помните?
Мне кажется, я его где-то видел. Но я настроен агрессивно и намеренно демонстрирую свое высокомерие.
– Я вас? Совершенно не помню.
Давая понять, что нет в нем ничего такого, что могло бы запомниться.
Он немножко погрустнел, но все же улыбается. Он и потом, почти до самого конца нашей встречи, улыбался.
На Верченко – хороший костюм, наверняка пошитый в кремлевском ателье или купленный на Западе, и маленький-маленький, элегантный значок с изображением Ленина.
Верченко показывает на стул:
– Садитесь. Курите? – протягивает через стол пачку сигарет «Новость», цена —18 копеек.
У меня в кармане «Ява», которая стоит на двенадцать копеек дороже. Поскольку я как-никак пришел жаловаться на жизнь, мне неудобно курить сигареты более дорогие, чем у того, кто меня принимает. Я беру «Новость», прикуриваю от его зажигалки «Ронсон». Он затягивается, морщится, гасит сигарету в пепельнице, приоткрывает ящик стола и двумя пальцами вытаскивает оттуда сигарету, еще ни разу мною в жизни не виданную, «Филипп Морис» с двойным фильтром – бумажным и угольным…
Незадолго до того принимавший меня Сизов сам курил «Кент» и меня угощал им же. А этот мне – «Новость», а себе, двумя пальцами, что-то другое. Когда я служил в армии, у нас самое большое презрение вызывали люди, прятавшие какие-то лакомства (например, присланные родителями) и поглощавшие их под подушкой.
Во время приема я готов был уже перестроиться и даже отдать определенную дань благоразумию. Но трюк с переменой сигарет вывел меня из себя, и я заговорил агрессивно. Делая вид, что не понимаю, откуда что идет, стал обвинять Верченко и Шапошникову в самодурстве. Что они, преследуя писателей, наносят огромный и преступный ущерб нашей культуре и что вообще им надо заниматься не культурой и литературой, а чем-нибудь попроще, может быть, в сфере животноводства. Я говорил вполне враждебно и даже оскорбительно, а он не сердился. Он продолжал улыбаться и еще раза два попытался угостить меня сигаретами, но я сказал: «Спасибо, у меня есть свои» – и курил «Яву». Он оба раза повторил тот же трюк. Закурил-загасил «Новость» и двумя пальцами вытащил «Филипп Морис». Я злился все больше и решил немного поблефовать. Сказал, что я этого дела так не оставлю, буду жаловаться и даже знаю кому. Иногда в подобных случаях некоторые мои собеседники пугались, думая, вероятно, а вдруг за такими моими словами действительно что-то стоит.