Полигон - Александр Александрович Гангнус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из культа работы вытекало неуважительное отношение к остальным сторонам человеческого бытия — и прежде всего к браку, семье вообще и к женщине в частности. К любви…
Понятие любви из обихода было изъято вовсе — тем более, что им — явно всуе — злоупотребляла жена, называя во время скандалов любовью то, что возбуждало в Вадиме далеко не самые высокие чувства. Свой случай Вадим, себе в утешение, волей или неволей норовил распространить как можно шире, везде, в каждой семье, в каждом браке спешил увидеть признаки более или менее скрываемого или корни близящегося, прогнозируемого разлада, раздора, склоки, распада. Высокие слова и понятия типа «любовь» применялись — по этой системе понятий — в целях маскировки, драпировки грима на неприглядной истине, чтобы оправдать отсутствие простой добросовестности, которой одной — считал тогда Вадим — вполне достаточно для нормального существования человека — о счастливом и речи не было, ибо разумелось, что оно невозможно.
Жизнь не скупилась на примеры, подтверждающие Вадимовы гипотезы, и тщательно прятала все, что могло бы их оспорить. Жена по сути поддерживала Вадима в этих теоретизированиях. Во-первых, она своей программы не имела, а во-вторых, эти взгляды были ей удобны, поскольку позволяли не выглядеть каким-то исключением, монстром, выродком. В-третьих, они вязались с ее природной неприязнью и завистью к людям (она могла ни с того ни с сего возненавидеть кого угодно, хоть ребенка, если чувствовала хотя бы малейший признак того, что ее раскусили, оценили не по тому, как она себя подает, а по ее истинному содержанию).
Вадимову же ироническую неприязнь, брезгливость к вздорности, лживости, истеричности, глупости, тщеславию, меркантильности, неспособности посвятить себя делу — неприязнь, порожденную ею же, она со временем научилась умело обращать на женский пол вообще. Если все женщины такие, то и ее «маленькие слабости» вполне простительны. Впрочем, она искренне ненавидела именно женщин, ибо мужчины как-никак вполне ее привлекали, а любая из женщин, которая могла оказаться лучше ее, во-первых, отвлекала от нее мужчин вообще, а во-вторых, в частности, могла отнять у нее ее главную собственность — мужа. И не было предела ее злоязычию и изобретательности, если появлялся малейший намек на то, что какая-нибудь женщина — пусть даже самая безобидная, пусть даже родственница (так было, например, когда появились жены у младшего брата Вадима и у ее собственного младшего брата) — способна вызвать самую обычную человеческую или родственную симпатию мужа. Это было нарушение идеологии, принципа — со всеми вытекающими отсюда опасными последствиями. И подлежало немедленному искоренению.
И хотя Вадим знал, что на девять десятых ее злобствования просто грязная выдумка, что-то из большой лжи прилипало, природная брезгливость брала верх. Хрен редьки не слаще. Все женщины вокруг были инвариантами его Марины, с ними надо было держать ухо востро.
Вот почему не было и не могло быть серьезного увлечения у Вадима в переломную эпоху его жизни, хотя и вернулся он тогда в пять утра явно от женщины, чего и не отрицал. Выскочив через полчаса из дома «со следами беспорядка в туалете», как сказал бы романист прошлого столетия, и что для нашего столетия было бы сказано слишком мягко и бледно, он туда уже более не возвращался. И год понадобился ему на медленное исцеление от болезни, имя которой — несчастливый брак. Две женщины помогли ему тогда исцелиться. Есть ли его вина в том, что он не смог тогда по-настоящему полюбить ни ту, первую, замужнюю грешницу, послужившую поводом для его ухода? Ни вторую, разведенку, которой он испугался, когда дело явно пошло «к венцу»?
Вадим в то лето все еще работал в редакции приключенческого журнала, приютившей геолога Орешкина после его разрыва с академиком Ресницыным. И однажды в редакцию заглянула бледная, после только что перенесенной операции аппендицита и внутреннего кризиса, красивая, с черными вьющимися волосами и большими добрыми черными глазами дипломница педвуза Света, думавшая обращением к журналистике разрешить собственные сомнения в правильности избранного ею жизненного пути. Света стала делать маленькие заметки для отдела информации журнала, к Вадиму потихоньку обращалась за подсказкой и советом. Потом они сразились в пинг-понг, и Вадим чуть не проиграл, но все же не проиграл. А через полгода после знакомства, придя к Вадиму в гости для встречи старого Нового года, Света по его просьбе из квартиры уже не ушла. Они стали мужем и женой. И тут Вадим узнал то, что до сих пор, несмотря на относительную опытность, было ему неведомо. Где бы он ни находился, чем бы ни был занят, какая-то часть его существа, души теперь постоянно была подключена на Свету: где она, что делает, получается ли урок (Света преподавала в школе физику), как себя чувствует (взялась одно время простужаться по дороге в школу на платформе электрички). Культа работы больше не было, но, как ни странно, работа нисколько не пострадала. Получился даже какой-то рывок, и без особой натуги. Именно в это время Вадим написал свою книгу о геологических ритмах и начал — в Институте философии природы, где был активным внештатным участником крошкинского семинара, свои изыскания о германской и русской натурфилософии. Само то, что дома мир, радость, любимый человек, как бы удесятеряло силы, подхлестывало мысль, хотя прямого сотрудничества не было.
— Я бы на каждой статье ставил твое имя как соавтора, — смеялся Вадим, — но разве Музу можно считать соавтором?
Часто Вадим заезжал за Светой в школу, и они ехали домой вместе, на электричке или на перекладных, на метро и автобусе. Автобус брали с бою — бирюлевские не признавали никаких очередей. Их сдавливало, прижимало друг к другу так, что ни пикнуть, ни вздохнуть. И им это нравилось, хотя пришивание оторванных пуговиц было почти ежевечерним занятием.
Конечно, чуда, полного перерождения Вадима еще не произошло. По-прежнему на первом месте формально числилась работа, по-прежнему высокие слова вслух не произносились — они заменялись более обыденными, приземленными эквивалентами, может быть, из какого-то суеверия, боязни сглазить, но за этой внешней сдержанностью была уже не холодная пустота, как раньше, а нечто иное. Причем это иное не просто б ы л о, а с т а н о в и л о с ь, р а з в и в а л о с ь, обрушая с того, прежнего, замороженного Вадима одну заскорузлую корку за другой, наросты, сталактиты и сосульки, обнажая что-то давнее, молодое, забытое,