Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не слишком ли дорого обходится, Вукашин, та мудрость, которую ты сам сейчас не признаешь?
— Кому как. И знают это лишь те, кто, ошибаясь, обретает ее.
Пашич провел кончиками пальцев по губам, словно желая стереть ту чуть заметную судорогу, которая исказила их при неприятном упоминании о его «ошибках», о его молодости.
— Я собирался кое-что рассказать тебе об идеях. Они, сынок, стоят чего-то лишь тогда, когда их высказывают шепотом. И чем тише ты их высказываешь, тем дальше они слышны. А когда ты начнешь их выкрикивать, тебе никто не поверит. Да и по газетам негоже их расписывать. Газета ведь в любом деле употребляема, а чуть подмокнет, то и вовсе ни к чему не годна.
— Есть разные идеи, я понимаю. Некоторые в самом деле только и можно что шепотом высказывать. А другие можно выкрикивать и даже петь. Тут-то и начинаются различия между нами. Я, например, не принадлежу к числу сторонников перешептываний о судьбе нашего народа. Шептуны шепчутся не ради его блага.
— А о чем ты, Вукашин, намерен кричать?
— Это вы узнаете позже. Как положено. А сейчас я пришел к вам для того, чтобы заявить, что с группой единомышленников выхожу из партии. Мы создаем новую партию. Молодых, настоящих радикалов.
— А что это вы так робко? Зачем вам новая партия? Когда тебе кто в своем доме мешает, гораздо лучше его куда-нибудь в угол загнать, чем самому выбегать наружу и новый дом строить.
— Коль скоро у нас такой «домашний» разговор пошел, я должен сказать вам, господин Пашич, что вы своим властолюбием и низкопоклонством перед двором глубоко подмыли фундамент этого нашего, сиречь вашего дома. Дома, который вы когда-то мужественно и честно строили. Это и была та большая ошибка. Та, что совершается в молодости.
— И что же это вы, мужественные и честные, сегодня надумали?
— Ирония сейчас неуместна, — возразил Вукашин, хотя в тоне Пашича не было и призвука иронии. — Мы тоже решили совершить свою большую ошибку. Мы объявляем свою политическую программу. И на выборах выступим против вас.
И тогда воцарилось долгое, то самое знакомое молчание, когда лицо Пашича оставалось совершенно спокойно, а руки абсолютно послушны.
— Ну что ж, Вукашин, если вы так решили, желаю вам удачи. Вы молоды, у вас есть время и убивать, и на каторге сидеть.
Голос у него оставался тем же, обычным. Может быть, только взгляд, спрятанный подо лбом, стал чуточку более хмурым. И этот взгляд заставил Вукашина быть решительным.
— Нет, господин Пашич. С молодостью и временем все обстоит как раз наоборот. У нас нет ни минуты времени. Ни одного дня мы не можем больше жить по-вашему, по-стариковски. У Сербии нет времени останавливаться где придется и блуждать в потемках. Сейчас двадцатый век. Электричество и моторы уже открыты. Наука овладела миром. Европа давно устремилась вперед. А где наше будущее? Чем заняты мы?
Пашич пожал плечами, словно выражая свое искреннее и равнодушное незнание. Еще при первой встрече Вукашин заметил, что, когда перед ним высказывают принципы и идеи, старик пожимает плечами, хмурит брови, притворяясь незнающим и растерянным. Поэтому сейчас, повысив голос, Вукашин шел напролом, повторяя вопрос:
— Чем заняты мы? Мы ратуем за династии и душим друг друга за власть. С властью мы связали свою судьбу. Для нас не хороша только та власть, которая не наша. Вот до чего возвысился наш моральный уровень. Власть — наше проклятие.
— И что случается потом, молодые господа?
— Потом мы идем по вашему следу, мы боремся за кассы и чиновничьи классы. И тут конец нашим знаниям. Сербия становится государством неспособных чиновников и способных растратчиков. В то время как в Европе думают и созидают.
— Да, я слышу. О Европе разное говорят. И я вижу, что делается и подразумевается всякое. Кто доживет, увидит. Но кому ведомо, у кого что варится? О таком, Вукашин, счастье и о будущем гадают со времен Евиного яблока. Кто глупей придумает, тот и пророк погромче. Кто сильней пострадает, тот и святой покрупнее. Полный календарь святых да пророков. Как здоровье Ачима?
Он и тогда не упустил случая осведомиться о здоровье Ачима — будто они ближайшие друзья, будто не он изгнал его из Главного комитета радикальной партии; будто не он натравил сына на отца. Вукашин справился с собой, хотя ему понравились слова о святых и пророках; он даже улыбнулся.
— У меня не будет ни случая, ни повода передать ему ваши искренние приветствия.
Но Пашич и тогда не услышал иронии. И оскорбления. Он даже брани не слышал. Он слышал только то, что ему было полезно слышать. И когда Вукашин сказал, надевая шляпу: «Мне хотелось бы, чтоб вы были уверены: мои личные счеты с вами никогда не повлияют на мою политическую программу», — голос его дрогнул. Пускай. Пускай и из-за тех слов, которые произнес в ответ Пашич после долгого, медленного поглаживания бороды, после молчания, которое скорее походило на раздумье:
— Это тебе, сынок, самому с собой решать. Когда прижмет. Будет у тебя время подумать как следует. А я скажу тебе кое-что, чего я не знал в твои годы.
— Могу вам заранее сказать: то, чего вы не знали в мои годы, имело бы для меня какое-либо значение лишь в том случае, если б вы и сейчас думали так, как думали, будучи молодым.
Пашич не повел и бровью. Пальцы его поглаживали бороду. Он начал свой рассказ о Бакунине и старике:
— Был я студентом в Цюрихе, и вот сели мы однажды с Бакуниным, каждую ночь так сидели, и загремел он о революции и переустройстве мира. А мы смотрели на него, как котята на молоко. Потом голова гудела, не уснуть до рассвета…
— Я слышал эту историю. Простите, мне пора.
— Погоди минутку. Тебе надо это послушать. И вот пристроился у нас за спиной какой-то старичок и слушает. Бакунин подозревал в нем шпиона и много раз прогонял его от стола. Бедняга Михаил в каждом, кто молчал или сидел у него за спиной, видел соглядатая.
Вукашин опять прервал его, чтобы все поставить на место: конец такого рода рассказам, конец каким бы то ни было историям. Если до этого рассказа, помимо морального и политического сопротивления, нетерпения, желания отомстить за Ачима, он ощущал смутный страх перед этой могучей бородой, перед этим смиренным и тихим, загадочным, упрятанным в себя противником, который наиболее опасен именно потому, что все убеждены, будто он обессилен, и удар которого невозможно предвидеть, его кулак неожиданно превращается в ласкающую длань, а эта ласкающая длань сжимается в кулак; если до рассказа о старце и Бакунине он подавлял в себе сопротивление, то теперь он ощутил, как растет у него в душе уверенность в себе. В эту минуту — а такое не забывается — он стал еще более уверенным в своих идеях и своей позиции. Борода за столом отдалялась и темнела, письменный стол уменьшался и тонул, отодвигался к стенам этой грязной вытянутой комнаты с гнилым неровным полом.
— И мы продолжали слушать громыханье Бакунина, а старичок подходит к нам и говорит: «Послушайте, юные господа, я слушаю вас более пятидесяти ночей». — «Тебе удалось досчитать до пятидесяти, сбир, крыса поганая!» — разъярился Бакунин, но старичок продолжал: «Так вот, коли вы настоящие революционеры, позвольте сказать вам несколько слов». Бакунин было уже встал, собираясь опять вынести старичка на улицу, но замер и остался стоять, а у нас всех — ушки на макушке. «Всё, что вы желаете народу и человечеству, мне нравится. Я восхищаюсь вашим умом и благородством. Только не нравится мне эта ваша революция». — «Гляди, какой мудрец, — воскликнул Бакунин, — нравятся ему цели революции и только сама революция не по душе. Чепуха!» — «Позвольте, юные господа, позвольте…»
— Я предвижу, господин Пашич, что мудрый старец сказал вздорному Бакунину. Но это ваше сравнение для нас обоих неуместно. И я не бунтарь, и вы не мудрец.
Однако Пашич не прервал свой рассказ.
— «Я должен вам сказать правду, господа, — говорит нам старичок. — Вы благородные и умные юноши и вам надо это знать. Революция мне не нравится не потому, что она разрушает дворцы и проливает кровь, убивает. Люди гибнут и дохнут с тех пор, как мир существует. По земле непрерывно течет кровь и дерьмо. Сколько было в истории бессмысленных войн! Сколько величественных храмов разрушено во имя иного бога! Зачем нам жалеть дворцы аристократов? Половина рожденных на этой земле уничтожена во имя предрассудков. Я уж не говорю о том, сколько взрослых и детей погублено во имя Христа и Мухаммеда». — «Слушайте его, братья! — в яростном восторге завопил Бакунин. — Этот старик, этот убогий бедняк — наш подлинный враг. Слушайте его!» И что-то еще на своем языке кричал Михаил Александрович, но старик не испугался, в свою очередь повысив голос: «Революция мне не нравится, молодые господа, оттого, что она перетряхивает и то, что время, творец более долговечный, чем мы все и все нас окружающее, создало и поставило на свое место, где оно и стоит. Представьте себе, что было бы с землею, если б некая сила начала менять течение рек и перемещать горы, расставляя их по-своему. Представьте это себе и хорошенько задумайтесь, юные господа», — воскликнул старик, угрожая перстом.