Ивы растут у воды - Романо Луперини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он позвонил в Италию канадской девушке. По другую сторону океана она была вне себя и плакала. Она опять выпила. «Тебе не удалось исцелить меня, — говорила она. — Я тебя разочаровала. Я не могу больше быть с тобой. Хочу уйти в себя и больше никому не открывать».
Снова он потерпел неудачу. Снова он искал женщину, чтобы защищать ее, а не любить. Снова он дал себя соблазнить жалобе слабости, в нем победила мать. Снова он платил долг совести быть отцом. Отныне все было ясно: он должен остаться один, жить один, не создавать себе больше иллюзий.
Но была вообще Война в Заливе? Все исчезло: испачканный в нефти баклан, риск появления нового Гитлера, горы трупов в пустыне, интервью с военными экспертами, заявления политиков, статьи и очерки экономистов социологов политологов антропологов. Все пропало, как будто никогда и не происходило, как будто это был всего лишь спектакль, без вещественности, без реальных убитых и трупов.
Он вернулся в Италию. И снова жил один, за городом. В Тоскании леса тоже желтели, болели. Каждое лето ужасные пожары предавали их огню, оставляя черные пространства обгоревших культей. Ближайшие к населенным пунктам леса были завалены шприцами и отбросами, пластиковыми пакетами и асбестовыми плитами, старыми матрацами сломанными холодильниками металлическими сетками от кроватей каркасами телевизорами унитазами выпотрошенными автомобильными остовами. Пожары обнажали свалки, в которые превратились леса. На холмах Кьянти воздвигли новые линии электропередач, пятидесятиметровые столбы позади домов. В городах тишина постоянно прерывалась гудками сигнализации, завыванием полицейских сирен. Перед банками и торговыми центрами на автомобильных стоянках парковались группы частных полицейских.
Телеэкраны показывали политических деятелей, запинающихся с пеной у рта перед самовлюбленными судьями, которые облизывали губы, улыбаясь.
Его терзало одиночество. Тишина ночной деревни больше не защищала его, как некогда. Он внезапно просыпался, после трех-четырех часов сна. Он прислушивался к потрескиванию в соседней комнате, к скрипу ставен, к мрачному повторяющемуся крику филина. В тишине неожиданно вдруг падал какой-нибудь предмет, заставляя его подскакивать в кровати. Тогда он вставал и шел смотреть: это была книга, до сих пор стоявшая на полке, скатившийся со стола карандаш, плохо поставленная на сушилку тарелка. Предметы возмущались, двигались, казалось, составляли заговор против него. Ему не удавалось уснуть снова. Сам дом казался ему враждебным. Он размышлял о том, что ему могло бы стать плохо, что в этом же возрасте его отец серьезно болел, его оперировали, и что то же самое могло произойти с ним, и не было бы никого, чтобы помочь ему. Машинально мысленно он искал причину тревоги и беспокойства, нападавшего на него и не оставлявшего его теперь даже днем.
Ему позвонил рабочий из Каррары, старый товарищ по 68 году, Джо. Он не видел его около двенадцати лет, но помнил его высоким, крупным, с большими руками. Он был землекопом, потом, после мраморного кризиса, поступил на работу в администрацию округа, а теперь стал — как он сказал по телефону — муниципальным работником. Прошло время, однако группа каррарских рабочих осталась сплоченной, теперь к ним присоединились сыновья, которых они с детства брали с собой на собрания, чтобы защитить их от болезни спортивных фанатов и дискотек, и поэтому они сразу усвоили, что в мире есть настоящие проблемы. Они собирались каждый день и рассуждали о политике, анализировали экономическую ситуацию в мире и в Италии, спорили, до сих пор шли ссоры между троцкистами и сталинистами, сторонниками Бордиги[22] и Грамши[23], говорили о Каутском Булганине Димитрове, ошибках Третьего Интернационала. Они были коммунистами, как если бы Берлинская стена никогда не падала, даже никогда не существовала. В действительности они были далеки от реальности, думал он. Только в Карраре, из-за изолированности района, из-за ситуации экономической и социальной отсталости, из-за особых культурных и политических причин, могли оставаться подобные типы активистов. Он вспомнил сына могильщика: когда тот родился, отец положил ему в кровать партизанский автомат, у могильщика было красное лицо и рыжеватая борода, он пил и быстро пьянел. Когда он в 68 году ездил в Каррару проводить собрание, могильщик провоцировал его, хватал за грудки, говорил ему как бы шутя, обдавая запахом плохого вина: «Ты интеллигент, а значит, можешь стать предателем».
Сейчас Джо организовал культурный центр, Красный штаб, и просил его прийти к ним поговорить. Они хотели знать — почему десятки тысяч чернокожих в Лос-Анжелесе взбунтовались, ограбили супермаркет и подожгли его, стреляли в полицейских? Почему в Лос-Анжелесе сорок два чернокожих были убиты? Только из протеста против белых полицейских? Он так долго жил в Северной Америке, может ли он объяснить, почему происходят подобные вещи? А особенно — почему чернокожие не совершают революцию?
Ему хотелось ответить, что никто отныне не может совершить революцию, даже они. Придя к ним, он ограничился тем, что сказал, что североамериканские чернокожие объективно идут впереди, так как переживают своего рода новую ситуацию без выхода, у них нет прошлого и нет будущего, как будет скоро и с рабочими Каррары. В Америке случается, что тот, кому плохо, в один прекрасный день берет оружие и начинает стрелять очертя голову, а обитатели гетто, отчаявшиеся, ожесточенные, жаждущие мщения, берутся за оружие, стреляют в полицейских, грабят и поджигают торговый центр. Но на этом все и кончается. В больших городах, в Лос-Анжелесе, Чикаго, Нью-Йорке — всюду бедняки и отверженные, на границах гетто гражданская война не прекращается ни на один день, без иллюзий и перспектив. Безрассудные и отчаянные восстания, но не революция. Время Черной Власти прошло навсегда. Черные пантеры были убиты один за другим агентами ЦРУ, чтобы прикончить их в Детройте, были даже брошены полицейские на танках, и город так больше и не оправился от катастрофы. Разве только, как всегда бывает, когда невозможна будущая самоидентификация, чернокожие ищут ее в прошлом и становятся последователями Аллаха или примыкают к мистическим сектам телевизионных проповедников. Но то же самое происходит у нас, достаточно посмотреть на феномен Лиг[24] или возвращение мусульманского фундаментализма. Когда нет будущего, каждый пытается воссоздать или придумать себе прошлое (и я, в сущности, сделал то же самое, мелькнула на мгновение у него мысль). Поверьте мне, — заключил он, — в университетских городках больше марксизма, чем в черных гетто. «Смотря что понимать под марксизмом», — сказал Джо.
Рабочий с рыжеватой бородой и красным лицом проводил его к машине. «Теперь ты ни во что не веришь, — сказал он, — видишь, я был прав, а Ленин ошибался. Интеллигенция никогда не изменяет своему классу, слишком хорошо она устроилась». И обнял его, без злопамятности.
Глава четвертая
Не помня, что она там, он вошел в ванную. Обнаженная, она сидела на биде и резко повернулась в его сторону. Черной молнией блеснул хлыст волос, белое лицо мелькнуло над широкой аркой плечей. Ее улыбка, между гордостью и смущением, поднялась из глубины ее далекой души: и он поспешил ей навстречу.
Она была женщиной-женой. Женщиной, а не девушкой, средиземноморской госпожой. Не матерью и не дочерью. Женщиной, твердо стоящей на земле, из породы островных пастухов, женщиной гор и морей. Круглые сильные плечи, крепкая спина. Женщиной, которую надо крепко схватить и кусать, брать силой, входя между ног, пока она гордо держит голову и тоже борется, чтобы обладать им. Женщиной-женой, которую надо сжимать по ночам, в темноте, в железных кроватях, как у прадедов, в их деревенские ночи. От которой надо иметь сына, вытолкнув его в мир самой силой любовного акта.
Женщина, найденная поздно, осенью жизни, и от этого еще более сладкая, как последняя гроздь винограда на ноябрьской лозе. «Влюбленный мальчишка», — говорит она ему, и его пятьдесят два года улыбаются ей.
Значит, порочный круг повторений разомкнут? Он уже не один. Он сменил дом, родился сын, теперь он чувствовал себя настоящим отцом, он достиг, наконец, вершины жизни. Он прислушивался, с внутренней дрожью, к этой опасной полноте: от нее можно было только спуститься, неожиданно броситься вниз.
Из окна нового дома он смотрел на листья магнолии, на луг покатого склона. Он читал, как и все, Ницше, Хайдеггера и их итальянских, французских, американских популяризаторов. Но, как он ни пытался, ему не удавалось видеть только листья. Конечно, он мог различать их, даже пересчитать, один за другим. При каждом порыве ветра магнолия показывала их с глянцевого лица и изнанки.