Я был власовцем - Леонид Самутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подходит унтер-офицер из конвоя с двумя солдатами. Предлагает собрать котелки и идти к реке за водой. «Вода, вода, катлок», – говорит он. В голосе – ничего угрожающего. Вскакивает много желающих. Каждому хочется пройти к чистой воде, напиться вволю, плеснуть на лицо, на голову, наполнить свой котелок. Я тоже вскакиваю, у меня фляга с остатками противной теплой воды, которую я утром сумел набрать из бочки. Отсчитывают 20 человек, я не попал в число счастливых удачников и понуро возвращаюсь на свое место. Даже флягу не удалось пристроить никому. Мы с завистью глядим вслед двинувшейся группе… Ее окружили солдаты конвоя и повели к воде. Мы смотрим.
Ребята вошли в воду, наклонились и стали зачерпывать – и тут… резкая, пронзительная команда «Фойер» – «Огонь!». Треск автоматных очередей, винтовочные выстрелы, и мы видим, как те, кому мы две минуты назад горячо завидовали, эти счастливчики, валятся в воду. Одни ничком, сунувшись головой вперед, другие, успев выпрямиться, обернуться, и прогнувшись назад, валятся навзничь. Тут же несколько очередей в нашу сторону, над головами. Слышен шелест пуль, режущих воздух.
Начальник конвоя, фельдфебель, через переводчика, солдата-немца, говорящего по-польски и немного по-белорусски, кричит, ругается и грозит, обещаясь расстрелять в десять раз больше, если хоть один еще сбежит из колонны во второй половине пути. По немецкому обычаю, первый привал делался после первой половины пути, второй – на середине второй половины…
Подъем, опять долгая возня с загородкой. Дальше в путь. Побегов больше не было. Всех потряс ужас и бессильная ненависть к немцам.
В тот солнечный полдень на берегу Котры излечился я от одной из своих болезней – перестал верить в немцев. Что они принесут нам свободу от большевизма. Не могли они нам ее принести и не собирались. Свой звериный лик завоевателей, а не освободителей они уже успели показать нам за эти первые недели плена полностью.
Но первая, главная моя «болезнь» владела мною по-прежнему. «Домой», к своим, – для меня это значило «назад, к Сталину» – меня никак не тянуло. И не только не тянуло в силу старых неприязней, но еще и потому, что не верил я в возможность такого возвращения. Я твердо знал, что Сталин и выученные им его слуги не умеют ничего ни прощать, ни понимать… Их свирепость выражается только в других формах, чем у немцев, но по сути они так же беспощадны. Немцы хоть бьют чужих, а наши… наши бьют своих! Вот почему мысль о побеге я и не вынашивал, хотя побег и можно было, при большом желании, осуществить.
Кто слабел раньше? Большие и сильные, те, кто в мирной жизни ходили в здоровяках и крепышах. Всякие дохлые, вроде меня, выдерживали дольше. Спустя несколько недель, когда было пройдено голодом более полтысячи километров, я все еще не чувствовал, что трачу последние силы, еще мог идти и дальше, когда уже многие и многие остались там, позади и навсегда, других везли на подводах (это были уже последние 4 дня марша, когда двигались по территории, присоединенной немцами к рейху), третьи еле-еле тащились. Затем – курильщики, прокуривавшие свой хлеб, вроде нашего полкового адъютанта лейтенанта Васильева. Он и был первой жертвой среди командиров из нашего полка – на одном из привалов я никак не мог найти его среди пленных, чтобы отдать ему третий окурок, подобранный мною после немца. Наконец, мне сказали, что еще накануне Васильев отстал где-то между Ивье и Лидой.
Судьба ослабевших и отставших была проста и ужасна. Их пристреливали. Один из задних конвоиров оставался около свалившегося, обессилевшего пленного. Когда хвост колонны отходил метров на 200 – слышался одинокий выстрел, потом топот сапог догонявшего немца. Чем дальше шли, тем чаще раздавались такие выстрелы. С конца колонны постоянно слышались крики конвойных и удары прикладами и палками по спинам пленных, потому что в хвосте постепенно скапливались те, кто начинал терять силы и отставать, хвост растягивался, и это приводило в ярость задних конвойных. Помогали начинавшим слабеть только тогда, когда рядом в строю оказывались люди, знавшие друг друга до плена, товарищи по прежней службе. Такое случалось далеко не всегда. В большинстве – каждый был предоставлен самому себе.
Прошли разбитую бомбежками и боями Лиду, прошли Гродно, поразившее нас красотой Немана и костелов. Приближалась государственная граница. В колонне много людей, служивших здесь до плена, общее оживление перед приближением к Сопоцкино.
Прощай, Родина! Все оглядываемся назад. Пограничных знаков на дороге нет никаких, их уничтожили немцы, но справа и слева видны недостроенные мощные ДОТы, железобетонные громадины с зияющими темными амбразурами, еще не закрытые землей. Не видно следов боев.
Удивительно было изменение в поведении конвоя. Прекратились брань и угрозы. Появились подводы мобилизованных поляков. На эти подводы грузили ослабевших и заболевших пленных. Их больше не расстреливают, а везут за нами. Четыре дня такого марша. Питание несколько улучшилось. Вечерняя баланда стала с крупой и гуще.
Прекратились обманы с хлебом. Несколько раз в дороге нас обманывали – утром выводили на марш, не выдав хлеб, говорили – вечером получите. На привале новый конвой, приняв нас, говорил, что ничего не знает, должны были получить утром.
Со вступлением на собственную немецкую территорию пришло и похолодание. Ночи стали холодные. Я попал в плен с минимумом личного скарба. Все наличное имущество можно было перечислять с помощью единиц первого десятка: трусы, майка, солдатские брюки, гимнастерка, портянки, сапоги, носовой платок и фляга. Больше ничего, даже пилотки не было. Потом подобрал каску, служившую вместо котелка, политрук оставил на память ложку и котелок, каску можно было бросить. Ее сейчас же подобрали для продолжения дальнейшей службы в том же качестве, что она была и у меня. Еще я раздобыл мешок, и, когда бывал редкий дождик, укрывался им, как плащом. Пилотка и скатка мои остались там же, где и оружие – в яме на огороде той деревни, где меня взяли в плен.
Пришлось подумать о шинели и о пилотке, дальше так идти было нельзя, главным образом из-за холодов ночью. За пайку хлеба раздобыл шинель. Еще раньше дал пилотку сосед по строю – у него их было две – за окурок, который я когда-то поднял для Васильева. Того не стало, а окурок пригодился. От ночных холодов находили спасение чисто русское – разводили костер на большой площади (дрова подбирали везде, где можно – и где не можно, тоже), костер прогорает, остатки гасятся, жар разгребается, почва остается горячей. Спим на кострище, как на печке. С вечера даже жарко. Опять нам везло – дождей не было.
Вошли в какие-то прекрасные, чистые, ухоженные сосновые и еловые леса с многочисленными каналами. Отовсюду слышу: «Августовские леса, здесь в четырнадцатом году шли бои». Скоро увидели и памятное место тех событий. На поле возле дороги вдруг возникло неожиданно типичное русское сельское кладбище. Березки вдоль покосившейся деревянной ограды, множество деревянных, наклонившихся и совсем упавших православных крестов, маленькая деревянная часовенка за воротами на кладбище. По арке над воротами резными деревянными буквами славянской вязью надпись: «За Русь-матушку, за царя-батюшку».