Двери открываются медленно - Раиса Орлова-Копелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Прекрасные люди крестьяне и прекрасные люди ученые. Вся беда от полуобразованности", - писал Монтень.
Именно среди полузнаек возникают и закрепляются клише: "все немцы педантичны", "все французы легкомысленны", "все иностранные слависты безграмотны", "все американцы бездуховны", у всех русских - "широкая славянская душа" и прочая и прочая... Хуже всего - самодовольство. Если знать, хотя бы подозревать, что ты не знаешь, - тогда есть хоть надежда, что в будущем узнаешь. Встречаю некоторых земляков в Париже, в Нью-Йорке, в Мюнхене. По эмигрантскому стажу они старше. Слушаю, удивляюсь; десятилетия словно и не прошло, и мы не в 1981-1982 годах, за границей, а в 1972-1973 на улице Воровского в клубе писателей или во дворе писательских домов на Красноармейской. Неужели их новый опыт ничего, совсем ничего не изменил в той картине мира, которую некоторые построили еще дома? Полузнание рождает самые нелепые ошибки. Вот уж не думала, что мне придется когда-либо хвалить цензуру; но по воле советских идеологических ведомств, калечивших и сегодня калечащих и книги и жизнь писателей, возникли отделы проверки при любом журнале, издательстве. Только на Западе я поняла, как важно, обратившись к справочникам, проверять факты, написание имен, географические названия, даты, как это необходимо для культуры любого издания. Вышла первая большая монография о Пастернаке. Известный американский славист, ее автор, среди прочего сообщает, что
"...Хрущев в 1957 году кричал на Эренбурга, Евтушенко и Зиновия Рождественского".
Пишу красным карандашом на полях (для кого?!): в 1957 году Хрущев кричал на Маргариту Алигер. На Эренбурга он кричал в 1962. В 1963 на Евтушенко кричал не Хрущев, а Юрий Жуков и другие. Озадачил несуществующий "Зиновий Рождественский". Можно лишь предположить, что этот мифический образ возник так: 1) На Андрея Вознесенского Хрущев кричал; 2) Вознесенье - праздник и Рождество - праздник; 3) Есть поэт Роберт Рождественский; 4) Есть писатель Зиновий Паперный, исключенный из партии за сатиры на официальных литераторов. Вот так и выражает себя полузнание, даже при наилучших намерениях автора, но при отсутствии собственной и редакционной проверки. "Мы еще живы!" - говорил в таких случаях мой московский друг. "Гроб Эренбурга некому было вынести из Дома Литераторов", - заявил ничтоже сумняшеся очередной автор-эмигрант, разоблачающий всех и вся, Эренбурга - среди десятков других. Но ведь нас еще много осталось, тех, кто видел огромную очередь по Садовому кольцу: читатели пришли прощаться с Эренбургом. Одни помнили книги двадцатых годов, прежде всего "Хулио Хуренито". Другие (таких большинство) помнили войну. "Эренбурга не раскуривали", то есть из его статей не крутили самодельных папирос на фронте, как из других газет; третьи ценили память. Сотни тысяч людей прочитали впервые в жизни строки Цветаевой и Мандельштама именно в мемуарах Эренбурга "Люди, годы, жизнь". Можно как угодно относиться к жизни и творчеству Эренбурга и выражать это в печати. Но не надо создавать новой лжи взамен старой. Был действительно случай, когда из Дома Литераторов некому было вынести гроб - гроб критика Владимира Ермилова. Я сидела в соседней комнате, и к нам на собрание вошли с просьбой. - Мужчины, помогите. Некому вынести гроб. Но ведь Эренбург и Ермилов - это разные люди, разные судьбы... Полузнание - одно из неизбежных следствий полуфабрикатного мира. Огромное удобство для хозяйки - возможность за полчаса все купить, приготовить обед. Все начищенное, нарезанное, кидай в кастрюлю или на сковородку - и готово! Прекрасна возможность без особого труда устроить комфортабельный быт и в палатке, и на байдарке. Но и в массовом иллюстрированном журнале, и в телевизионной программе тоже все нарезано, начищено, разжевано; раскрой рот, все тебе туда положат. После пяти месяцев жизни в Германии в городке Бад Мюнстерайфель к нам за столик подсаживается несколько человек. - Мы вас где-то видели... Ах, конечно, по телевидению... Понятно, вы здесь родились, тут недавно отмечали ваш юбилей... Я возмущенно леплю несколько фраз из едва доступных мне слов: - Мой муж немолод, но ему еще нет 200 лет. Тут родился доктор Гааз. Телекрошево - несколько обрывков вместе: Гааз, Копелев, 200 лет, Германия, немецкий доктор, Москва, русский литератор. Одно из интервью - голландскому телевидению. Непосредственных связей с голландской культурой у нас не так уж много, но одну историю вспоминаем: 1955 год. Лев только вышел из тюрьмы. Из первых работ для Литературного музея (предложение Бонч-Бруевича) - перевод анонимной антииезуитской книги XVII века. Переводить с голландского было трудно, конечно, со словарями, но работу сдал, хотя ее и не опубликовали. Корреспондент слушает без всякого интереса и повторяет: - А что вы думаете о перспективах отношений Востока и Запада? Вопрос в сотый раз и ответ в сотый раз. И сейчас мне продолжает казаться, что голландским телезрителям интереснее своеобразные русские судьбы, прихотливые пути истории культуры: вчерашний заключенный сидит в музее редкой книги, в Ленинской библиотеке, погруженный в страсти трехвековой давности, но весьма современные и сегодня - вера и разум, просвещение и церковь, стремление понять и стремление запретить понимание. Москва, ранняя оттепель, перевод с голландского на русский, рассказ об этом четверть века спустя. Или впрямь важнее любое двухцветное клише? Нет, я не пополню многочисленные ряды обличителей телевидения, и не только из-за бесполезности этого. Но и потому, что прекрасно делаются новости, и существуют превосходные телепрограммы. Но то, что масс-медиа в известном смысле способствуют и массовому полузнанию, - это давно доказано. Я не говорю про жесточайшую цензуру на советском телевидении, потому что это на поверхности. Я говорю про телевидение, где "сверху" правительственных запретов нет вовсе. А жесткая шкала: что важно, а что неважно - существует. И эта особая шкала ценностей далеко не всегда соответствует истинной уже в силу того, что она массовая. Это я на Западе испытала и как зритель, и как случайный участник. Впрочем, впервые с "радио"- и "телеискажениями" столкнулась еще дома. Многие диссиденты, начиная с 1968 года, становились известными. Их имена зазвучали в эфире, проникли и на полосы зарубежных газет. Долгое время мы считали, что подобная гласность - важная форма защиты преследуемых. Зарубежные радиостанции многократно называли имена советских правозащитников, и это могло способствовать тому, что раньше срока открывались двери тюрем, лагерей, психушек. Их уже немало на Западе, освободившихся благодаря вмешательству мировой общественности. В этом смысле современные диссиденты поставлены ходом истории в несравненно более благоприятные условия, чем их предшественники. Скажем, чем молодые оппозиционеры двадцатых годов, чем сотни тысяч вовсе не причастных к политической деятельности, сгинувших бесследно на Архипелаге ГУЛАГ. Сейчас арест или обыск редко проходит незамеченным. Это бывает либо в глубокой провинции, либо когда сам потерпевший не хочет огласки. Хотя действенность "паблисити" сегодня меньше, чем несколько лет назад, надеюсь, что она еще не окончательно исчезла. Иностранное радио у нас слушали миллионы людей. Слушали обо всем, но прислушивались, естественно, прежде всего к тому, что говорится о Советском Союзе. Для многих советских граждан иностранное радио было единственным, кроме собственного опыта, источником правдивой информации. Я вместе со многими соотечественниками благодарна и "Би-би-си", и "Немецкой волне", и "Голосу Америки". Но мало сообщать факты. Важно и то, как они интерпретируются. Объяснения вызывают часто вопросы и несогласия. Ведь в СССР чаще всего возвращается та информация, которую московские корреспонденты передают в Вашингтон, в Париж, в Лондон, в Кельн. Комментируя, они думают не о советских радиослушателях, что естественно, а о своих земляках, для которых они и работают. О людях, воспитанных, как и они сами, в интеллектуально-политической атмосфере, крайне далекой от нашей. Я говорю лишь о журналистах честных и неравнодушных. Для Москвы это последнее качество становится едва ли не профессиональной необходимостью. В 1978 году Андрей Сахаров с женой Еленой Боннэр и ее сыном поехали в Мордовию. Они просили свидания с Эдуардом Кузнецовым. Вскоре после того, как Сахаров приехал в Потьму, к нам пришли два зарубежных корреспондента. И я с порога спросила: - Почему об этой поездке так мало, так скудно передают? Неужели вы не понимаете, что это означает для тысячи заключенных - академик Сахаров близко около них? Только накануне пыталась объяснить подруге, что иностранные корреспонденты в Москве не имеют, как правило, прямого отношения к передачам "Би-би-си" или "Немецкой волны", или "Голоса Америки". Но в этот момент пришедшие олицетворяют для меня именно тот самый мифологический нерасчленимый Запад. Гости сухо отвечают: - Сахаров - уже "не ньюз", не "стори". От возмущения не могу вымолвить ни слова. С тех пор я ближе столкнулась с некоторыми руководителями, деятелями той сверхдержавы, которая называется масс-медиа. У них свои представления о том, что такое новость, что хотят в первую очередь прочитать подписчики газет, услышать радиослушатели, увидеть телезрители. Сахаров снова стал "ньюз" осенью 1981 года, во время голодовки, когда ему грозила гибель буквально. ...Несколько человек собралось после шести вечера в одной комнате. Восемнадцать двадцать: