Люди и Я - Мэтт Хейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пересекла прихожую на одном выдохе. Лицо ее одновременно улыбалось и хмурилось. Как и сын, она смутилась, увидев у меня на коленях собаку. И еще больше растерялась, когда Ньютон спрыгнул у меня с рук и побежал к ней.
— Что с Ньютоном? — спросила она.
— А что?
— Он такой оживленный.
— Правда?
— Да. И не знаю, у него глаза как будто ярче стали.
— О. Это, наверное, от арахисовой пасты. И музыки.
— Арахисовая паста? Музыка? Ты никогда не слушаешь музыку. Ты что-то включал?
— Да. Мы с Ньютоном включали.
Изабель смерила меня подозрительным взглядом.
— Ага. Понятно.
— Мы весь день слушали музыку.
— Как ты? В смысле, бедный Дэниел…
— О, это очень грустно, — сказал я. — Как прошел твой день?
Она вздохнула.
— Нормально.
Я видел, что она врет.
Я посмотрел на Изабель. Теперь мне не хотелось немедленно отвести от нее взгляд. Что случилось? Еще один побочный эффект музыки?
Наверное, я адаптировался к ней и к людям в целом. Физически я ведь тоже был человеком — по крайней мере снаружи. И становился нормальнее — по местным меркам. Так или иначе, от Изабель меня тошнило гораздо меньше, чем от вида остальных, проходивших мимо окна и глазевших на меня людей. Скажу больше, в тот день, к тому моменту, этой тошноты совсем не было.
— Надо бы, наверное, позвонить Табите, — проговорила Изабель. — Но это трудно, да? Она, наверное, плачет весь день напролет. Может, просто написать ей, что она может на нас рассчитывать?
Я кивнул:
— Хорошая мысль.
Изабель остановила на мне взгляд.
— Да, — проговорила она, чуть понизив частоту. — Пожалуй. — Она посмотрела на телефон. — Кто-нибудь звонил?
— Думаю, да. Телефон прозвенел несколько раз.
— Но ты не брал трубку?
— Нет. Не брал. Долгие разговоры сейчас не по мне. Я чувствую себя проклятым. Всего-то поговорил с человеком, а он возьми и умри у меня на глазах.
— Не надо так.
— Как?
— Неуважительно. Сегодня печальный день.
— Да, — сказал я. — Просто… я еще не вполне осознал.
Изабель вышла послушать сообщения. Потом вернулась.
— Тебе звонила уйма народу.
— О, — сказал я. — Кто?
— Твоя мама. Но будь осторожен, возможно, она готовит очередную порцию фирменных стенаний и вздохов. Она прослышала о твоей выходке. Не знаю откуда. Из колледжа тоже звонили, хотели поговорить, убедительно изображали озабоченность. Еще журналист из «Кембридж ивнинг ньюс». И Ари. Ари молодец. Спрашивает, пойдешь ли ты на футбол в субботу. И еще кто-то. — Изабель сделала паузу. — Она сказала, что ее зовут Мэгги.
— Ах, да, — с показной уверенностью отозвался я. — Конечно. Мэгги.
Изабель повела бровью, и это явно что-то значило. Но я понятия не имел что. Это раздражало. Понимаете, язык слов — это только один из человеческих языков. Как я уже отмечал, есть много других. Язык вздохов, язык пауз и, самое главное, язык бровей.
Тут брови Изабель из самой высокой точки опустились в самую низкую. Она вздохнула и вышла на кухню.
— Что ты делал с сахарной пудрой?
— Ел, — сказал я. — Это была ошибка. Извини.
— Знаешь, если ты будешь класть продукты на место, я не обижусь.
— Я забыл. Прости.
— Все нормально. Просто сегодня был не день, а каторга.
Я кивнул и попытался действовать как человек.
— Что я должен сделать? То есть, как думаешь, с чего мне начать?
— Для начала мог бы позвонить матери. Только не упоминай психушку. Я тебя знаю.
— А что? Что не так?
— Ты рассказываешь ей больше, чем мне.
Вот это уже серьезно. Очень серьезно. Я решил позвонить матери немедленно.
Мама
Сколь бы дико это ни звучало, мать для людей — важное понятие. Они не только знают, кто их мать, но и в большинстве случаев до конца жизни поддерживают с ней отношения. Конечно, такому, как я, никогда не знавшему, кто его мать, сама мысль об этом представлялась весьма экстравагантной.
Настолько экстравагантной, что я боялся ее развивать. Но пришлось: коль скоро сын излишне щедро делился с матерью информацией, то мне необходимо все подробно разузнать.
— Эндрю?
— Да, мать. Это я.
— Ах, Эндрю. — Она говорила на высокой частоте. На самой высокой, какую я только слышал.
— Здравствуй, мать.
— Эндрю, мы с твоим отцом так переживаем за тебя, места себе не находим.
— О, — сказал я. — Это всего лишь эпизод. Я временно лишился рассудка. Забыл одеться. Ничего страшного.
— И это все, что ты можешь сказать?
— Нет. Не все. Я должен задать тебе вопрос, мать. Это важный вопрос.
— О, Эндрю. В чем дело?
— Дело? Какое дело?
— Это Изабель? Она снова тебя пилила? Все дело в этом?
— Снова?
Вздох, похожий на треск статического разряда.
— Да. Ты уже больше года говоришь нам, что у вас с Изабель проблемы. Что она не хочет понимать, как тебе тяжело на работе. Что она тебя не поддерживает.
Я вспомнил об Изабель, как она лгала мне, чтобы я не волновался, как она готовила мне еду, гладила меня.
— Нет, — сказал я. — Он поддерживает его. То есть меня.
— А Гулливер? Что с ним? Она настропалила его против тебя, да? Из-за музыкальной группы, в которой он хотел играть. Но ты прав, дорогой. Не нужно ему водиться с плохими компаниями. Особенно после всего, что он натворил.
— Группа? Не знаю, мать. Не думаю, что проблема в этом.
— Почему ты говоришь мне «мать»? Ты никогда так меня не называл.
— Но ты же моя мать. А как надо?
— Мама. Просто мама.
— Мама, — проговорил я. Это слово звучало причудливее остальных. — Мама. Мама. Мама. Мама. Мама, послушай, мне нужно знать, разговаривал я с тобой в последнее время или нет.
Она не слушала.
— Жаль, что нас нет рядом.
— Приезжайте, — сказал я. Мне было интересно посмотреть, как она выглядит. — Приезжайте прямо сейчас.
— Если бы мы не жили за двенадцать тысяч миль…
— Ага, — сказал я. Расстояние не показалось мне таким уж серьезным расстоянием. — Тогда приезжайте после обеда.
Мать рассмеялась.
— Чувство юмора тебе не изменяет.
— Да, — согласился я. — Я по-прежнему очень смешной. Послушай, мы с тобой говорили в прошлую субботу?
— Нет. Эндрю, ты что, потерял память? У тебя амнезия? Ты говоришь так, будто у тебя амнезия.
— Я немного сдал, вот и все. Это не амнезия. Врачи подтвердили. Просто… я очень напряженно работал.
— Да, да, знаю. Ты нам говорил.
— Так что я рассказывал?
— Что почти не спишь. Что не работал столько по меньшей мере со времен диссертации.
И тут она начала выдавать совершенно бесполезную информацию. О своей тазовой кости. Ужасные боли! Приходится принимать обезболивающие таблетки, но они не помогают. Разговор принимал сумбурный, почти тошнотворный характер. Мысль о продолжительной боли была мне непонятна. Люди гордятся достижениями в области медицины, однако для этой проблемы у них еще нет хоть сколько-нибудь удовлетворительного решения. Как и для проблемы смерти.
— Мать. Мама, послушай, что тебе известно о гипотезе Римана?
— Это та штука, над которой ты работаешь, да?
— Работаю? Работаю. Да. Я до сих пор над ней работаю. Хотя никогда ее не докажу. Теперь я это понимаю.
— О, милый, все хорошо. Не убивайся ты так. Слушай…
И рассказ о боли продолжался. Врач сказал матери, что ей необходима замена тазобедренного сустава. Протез будет из титана. Я чуть не ахнул, когда это услышал, но не стал рассказывать ей о некоторых свойствах титана, поскольку людям, очевидно, еще не было об этом известно. Придет время, сами узнают.
Потом она принялась рассказывать о моем отце, у него ухудшается память. Врач запретил ему водить машину, и оставалось все меньше надежды, что он допишет книгу по макроэкономической теории, которую надеялся опубликовать.
— Поэтому я так волнуюсь за тебя, Эндрю. Ведь я же говорила на той неделе, доктор советует сделать тебе сканирование мозга. Такое иногда передается по наследству.
— Ага, — сказал я.
Я правда не знал, что еще от меня требуется. Если честно, мне хотелось прекратить разговор. Родители явно ничего не знали. По меньшей мере матери я не говорил, а мозг отца, как видно, находится в таком состоянии, что информация в нем надолго не задерживается. А еще, и это самое важное, — разговор с матерью меня угнетал. Он заставлял меня думать о человеческой жизни в таком разрезе, в котором думать о ней не хотелось. Получалось, что с возрастом жизнь человека становится все страшнее. Ты рождаешься с маленькими ручками и ножками и безграничным счастьем, а потом ножки и ручки растут, а счастье медленно испаряется. С подростковых лет счастье уже норовит выскользнуть из рук, а начав падать, все быстрее летит в пропасть. От самого сознания, что оно может выскользнуть, его становится все труднее удержать, какими бы большими ни выросли руки и ноги.