Мужская сила. Рассказы американских писателей - Делмор Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кадре — высокая блондинка, она стучит в дверь. Блондинке, по всей видимости, за тридцать, но ее тщатся выдать за пятнадцатилетнюю, обрядив в куцее платьице и шляпку в бантиках.
Фрэнки: Элинор, войди же.
Как и следовало ожидать, зрители только что не падают от хохота. Ну и совпадение — нарочно не придумаешь. «Ах, Фрэнки, мне тебя не забыть!» — восклицает Элинор Словода, и все, кроме Рослин Спербер, смеются. Посреди общего веселья Рослин — мысли ее явно далеко — недоуменно спрашивает:
— Как вы думаете, не следует ли остановить фильм на половине, чтобы лампа не перегрелась?
Остальные гикают, смеются до упада: так комично их замечания вплетаются в сюжет.
Фрэнки и Магнолия усаживаются по обе стороны Элинор, героини фильма. Посидев с минуту тихо, они без каких-либо предварений — довольно неуклюже — накидываются на нее. Магнолия целует ее, Фрэнки хватает за грудь.
Элинор: Как вы смеете! Прекратите!
Магнолия: Кричи, кричи, детка. Это тебе не поможет. Через наши стены звук не проходит.
Фрэнки: Мы заставим тебя слушаться.
Элинор: Это возмутительно. Я дотоле не тронута. Не прикасайтесь ко мне.
Титры гаснут. Их сменяет надпись: Но от решительной парочки не уйти. На экране постепенно проступает фигура Элинор — она в плачевном положении. Руки ее привязаны к спускающимся с потолка петлям; Фрэнки и Магнолия все более активно наскакивают на нее, она лишь извивается — а что еще ей остается? Супруги — с чувством, с толком — подвергают ее всяческим унижениям, плотоядно лапают.
Зрители перестают смеяться. Наступает молчание. Глаза безотрывно пожирают сцены, развертывающиеся на экране Сэма Словоды.
Элинор раздета. Стащив с нее — в последнюю очередь — панталончики, Фрэнки и Магнолия описывают около нее круги, скабрезно улыбаясь, корчась от похоти, — гротескная пантомима. Элинор лишается чувств. Магнолия споро освобождает ее от пут. Фрэнки несет ее бездыханное тело.
И вот уже Элинор прикручена к кровати, чета истязает ее — щекочет перьями. Тела извиваются на постели, и такие у них невообразимые позы, такие новаторские сочетания, что зрители подаются вперед: можно подумать, Сперберам, Росманам и Словодам не терпится обнять мелькающие на экране фигуры. Их руки втуне кружат у экрана, мечутся туда-сюда на белом фоне, освещенном так, что выпуклости и выемки — пальцы, тянущиеся к животу, рты к неудобопроизносимым местам, кончику соска, воронке пупка, — плывут, увеличенные до гигантских размеров, растекаются и, дергаясь, падают, загораживая объектив.
Губы их, помимо воли, еле слышно что-то бормочут. Они раскачиваются, каждый с головой ушел в себя, для него никого не существует, кроме теней на экране, изнасилованных или насильников, — до того разыгралось воображение.
В финале фильма Элинор, невинной шлюхе, разрешают встать с кровати.
— Душки, — говорит она, — это требуется повторить.
Проектор работает вхолостую, мотор продолжает вращаться, конец ленты трепыхается — шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ, шлеп-топ.
— Сэм, да выключи же ты его, — говорит Элинор.
Но когда свет зажигается, смотреть друг на друга они не могут.
— А нельзя ли прокрутить фильм еще разок? — спрашивает кто-то.
И снова Элинор стучит в дверь, и снова ее привязывают, растлевают, насилуют и доводят до экстаза.
Но теперь они смотрят фильм вполне трезво, в комнате от их разгорячившихся тел душно, темно, темнота — своего рода бальзам для оргиастических зрелищ. В Олений парк, думает Сэм, в Олений парк Людовика XV свозили красивейших девушек Франции, и там эти девушки для услаждения, разодетые в дивные шелка, раздушенные, в напудренных париках, с налепленными на щеки мушками, пребывали в ожидании, когда придет их черед усладить короля. Вот так Людовик разорял страну, опустошал казну, готовил потоп[12], а тем временем в его саду летними вечерами девы — прелестные орудия любострастия одного человека, бесстыдное воплощение власти короля — разыгрывали живые картины, изображали в лицах злодеяния того далекого века. В том веке жаждали богатства, чтобы пользоваться его плодами; в нашем — рвутся к власти, чтобы заполучить еще больше власти; власть громоздит пирамиды абстракций, порождающих пушки и проволочные заграждения, эту основу основ для людей у власти, этих королей нашего века, а они на досуге всего-навсего ходят в церковь, любят, как они утверждают, исключительно своих жен и едят исключительно овощи.
Возможно ли, спрашивает себя Сэм, чтобы Росманы, Сперберы, Словоды, когда фильм кончится, все до одного разделись догола и ударились в непотребство — вон как их разобрало. Да нет, ничего такого не случится, он знает: когда проектор уберут, они примутся отпускать шуточки, поедать заготовленные Элинор закуски, накачиваться пивом, и он туда же. И шутки первым начнет отпускать он.
Сэм прав. Фильм заставил его осознать их мелкотравчатость донельзя остро. И пока они — щеки у них разгорелись, глаза чуть не выскакивают из орбит — накидываются на бутерброды с ветчиной, салями и языком, Сэм ну их поддевать.
— Рослин, — окликает он ее, — как там лампа, уже остыла или еще нет?
Рослин не отвечает: она поперхнулась пивом, лицо ее каменеет, и, чтобы ее не подняли на смех, она смеется первой.
— Пап, ну чего ты дергаешься? — спешит вмешаться Элинор.
Начинается обсуждение фильма. Интеллектуалы как-никак, они должны показать, что, хоть и унизились до его уровня, понимают что почем. Кто-то заговаривает об актерах, спор снова разгорается.
— Я отказываюсь понимать, — говорит Луиза, — почему, по-вашему, трудно определить, кто они. Порнографией, как правило, занимаются уголовники и проститутки.
— А вот и нет, рядовая проститутка на такое не пойдет, — не сдается Сэм. — Тут нужен особый склад личности.
— Для такого дела требуются эксгибиционисты, — говорит Элинор.
— Все упирается в экономику, — гнет свою линию Луиза.
— Интересно, что они чувствуют, эти девицы? — вопрошает Рослин. — Мне было их жаль.
— А мне хотелось бы быть оператором, — говорит Алан.
— А мне — Фрэнки, — меланхолически роняет Марвин.
Долго тянуться такой разговор не может. Шутки смолкают. Все едят. Когда же разговор снова завязывается, он переходит на другие темы. С каждым проглоченным куском возбуждение от фильма мало-помалу иссякает. Они судачат: перебирают, кто из холостяков на вчерашнем сборище за кем приударял, кто надрался, кого выворотило, кто что сморозил, кто ушел с чужой девушкой. Когда эти темы исчерпаны, кто-то упоминает пьесу, но ее никто не видел. И вот они уже заговорили о книгах, концертах, моноспектакле актера, с которым приятельствуют. Разговор, как и положено, проходит свой круг. Мужчины рассуждают о политике, женщины тем временем толкуют о модах, школах с передовыми методами обучения, обмениваются рецептами блюд. Сэму не по себе: он знает, что Элинор такое разделение рассердит, она будет обвинять мужчин в предвзятости, в глубинном презрении к женскому интеллекту.
— Но ты же присоединилась к ним, — обороняется Сэм. — Никто не заставлял тебя сидеть с ними.
— Я что, могла оставить их одних? — парирует его выпад Элинор.
— Пусть так, но почему женщины всегда сбиваются в кучку?
— А потому, что мужчинам их разговоры не интересны.
Сэм вздыхает. Он говорил с подъемом, но на самом деле он заскучал. Люди они славные, приятные, думает он, но ужас до чего заурядные, и сколько же лет он провел среди таких вот людей, перебрасываясь плоскими шуточками, обмениваясь плоскими сплетнями, живя плоскими будничными интересами, в этом узком кругу, где каждый пестует другого самим фактом своего присутствия. Вот она — колыбель среднего класса, к такому выводу, как ни горько, приходит Сэм. Настроение у него испорчено. Все, что ни возьми, не дает удовлетворения.
Алан присоседился к женщинам. Он обожает потчевать друзей затейливыми блюдами своего приготовления, и сейчас он делится с Элинор рецептом оладушек с черникой. Марвин подсаживается к Сэму.
— Я вот что хотел тебе сказать, — говорит он. — История Алана мне кое о чем напомнила. На днях я встретил Джерри О’Шонесси.
— Где он сейчас?
Марвин отвечает не сразу.
— Сэм, я ошеломлен. Он на Бауэри[13]. По всей видимости, спился.
— Он всегда был не дурак выпить, — говорит Сэм.
— Угу. — Марвин трещит костяшками пальцев. — В какое гнусное время мы живем, Сэм.
— По-видимому, такое же время переживала Россия после 1905 года, — говорит Сэм.
— Однако у нас революционной партии оно не породит.
— Нет, — говорит Сэм, — у нас оно ничего не породит.
Мысли его заняты Джерри О’Шонесси. Как он выглядел? Что говорил? Сэм расспрашивает Марвина, цокает языком: картина неутешительная. Он тоже ошеломлен. Придвигается поближе к Марвину: как-никак их многое связывает. Что ни говори, столько всего прожито вместе. В тридцатые оба были членами компартии, нынче обоим политика опостылела, и, хотя оба все еще числят себя радикалами, прежний пыл угас, цель утеряна.