Бабаев - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помыть кухню. Внутри меня среди многих людей один считал: Шах обязан делать для меня все. Этот один человек внутри не слышал: «А с какой стати?» Шах подкармливал этого человека, он (и всех, наверное) убеждал: «Если б не я, вам помогал бы кто-нибудь другой». Но внутри меня были и другие люди, совестливые и работящие. Их было больше. Помыть кухню. Многие изделия Шаха батрачили на него впрямую: ходили по магазинам, в прачечную, выгуливали пса, скребли полы, стирали простыни-наволочки, носки-трусы, стряпали, мыли посуду – взамен они получали Москву. Помыть кухню. Шах жил запущенно, сын в армии, жена умерла, внешняя бедность и грязь, поразившая мою маму (бедность и грязь, и особенно дырявые носки Шах показывал охотно) – сам пауком сидел в чужих бедах, не имея на рубашку десяти рублей старых денег, уборки его, больного и слабого, мучили, и разве стыдно – помочь? – ведь я весело лопатил снег от гаража, пока он грел машину (меня же ночью везти в общагу, уверяя: с удовольствием!), писал заметки для его шкурного интереса. Помыть кухню. Я не знаю.
Бабаев и Шах прожили в Москве, в своих гнездах. Без самолетов, коньков и футбольного мяча, ни разу не увидев Черного моря. Только жизнь Бабаева казалась строительной: он копал шахту, добывал золотые, верные слова для своей песни, копил мудрость – прямо в пасть печи Донского крематория. Шах жил шабашником, бросками, искал золотую жилу, топор Шаха стучал там, сям, ощущение всемогущества поднимало Шаха над ремеслами и дипломами, порядком честного труда, выслугой лет – порядок пинался, гнал волосатого, наглого, в панической обороне затрагивая национальный вопрос и многолетний интерес Шаха к гомосексуализму – и кто переспорил?
Шах из ребенка неясного происхождения вырос в гениального (все признавали!) юношу – пионерским вожатым, руководителем какой-то творческой студии он перезнакомился с будущими звездами советского кинематографа (ленинградцами), а многих из них воспитал. Через наставника и возможного отца Григория Рошаля (и его супругу Веру Строеву, актрису, красавицу) Шах коротко сошелся с монстрами, зубрами, бронтозаврами и сталинскими лауреатами черно-белого кино. В режиссеры (словно «В штыки!»). Шах понимал смысл и опасность желания делать небо: «У вас все хорошо. Я боюсь только, что вы начнете читать философские книги и захотите в режиссеры».
Нет, Шаха не приняли во ВГИК (Всесоюзный государственный институт кинематографии) – юноша рыдал. Шах никогда не говорил, как он не поступил. Страшная рана. Затянулась, зажила. Но Шах хмуро поглаживал шрам: не пустило КГБ (Комитет государственной безопасности), не простили дружбы с антисоветски настроенными Довлатовым и Гинзбургом. Без конца повторял. Что было потом, в точности мне неизвестно. Работал на радио «Маяк» (километры пленки, Шостакович и проч.), на телевидении (и снова выучил там многих), зачем-то оказался в Саратовском университете (за дипломом, скорее всего), там приплелась любовь с женщиной югославского происхождения, долгая работа таксистом в Москве, женитьба на враче, сын, дружба с клоуном Юрием Никулиным, начавшаяся в львовской гостинице – семь лет они писали книгу (имея взаимоисключающее мнение о том, кто же ее на самом деле написал и кто должен получать больше денег, мнение Никулина перевесило) – актер, клоун, русский любимец стал главной шаховской «плантацией», основным пробивным устройством таранного типа, народную любовь Шах аккуратно и настойчиво эксплуатировал при жизни (заполучив гостя на Егерскую, Шах через пятнадцать минут вдруг вскидывался: «А давайте-ка проясним этот вопрос у Юрия Владимировича Никулина», – набирал телефон, переключив на «громкую связь», и трубил: «Юрочка! Тут у меня сидит хороший человек Василий Иванович Сидорякин…». «Привет ему передавай», – обрыдло подхватывал в миллионный раз Никулин (Василий Иванович Сидорякин краснел и потрясенно оглядывался на задохнувшуюся счастьем жену и гордо заерзавших детей), и обрыдло в миллионный раз отвечал про здоровье свое, жены, собаки, отсутствующие успехи сына, доказывая интимность знакомства), старался и после смерти; пробивание квартиры, журналистика («Московский комсомолец», «Советская Россия»), цирк (пробовал как режиссер), студенты факультета журналистики Московского университета – КГБ куда-то делось или потеряло след, и Шах заново шагнул в кино. Это был шаг в бездну: ставить фильмы в СССР мог человек с дипломом «режиссер кино», и только. Но Шах поднялся. Государственные постановления значения не имели. Он научился писать куда надо и отпирать кабинеты, в которых «решали вопросы». Когда Шаху не хватало химчистки, с первого этажа его дома выехал «Ремонт обуви» и въехала химчистка, когда далековато стал магазин, химчистку перепрофилировали в «Продукты», когда подрос сын, во дворе отстроили детский сад, когда он еще подрос, ближайшая школа вдруг встрепенулась, отряхнулась, оказалась лучшей в Сокольническом районе и не вылезала с экранов Центрального телевидения.
Также Шах «пробил» подписку «МК» («Московскому комсомольцу»). Газету любили молодые любители рок-музыки, но продавалась она только в розницу. Подписку не разрешали. Требовалась добрая воля московских коммунистов. Шах зарядил студентов: каждый студент в день посылал десять «писем трудящихся» прямо в Кремль со слезой: отцы, разрешите подписку на «Московский комсомолец». Отцы ошеломленно лопатили почтовые сугробы, пока один наиболее наглый студент (Воликов фамилия, рыжеватый, я с ним в общаге жил абитуриентом) не подписался «группа старых большевиков» – проверка большевиков не нашла, но Воликова «установили» и схватили – тот отбрехался и учителя не предал – «Московский комсомолец» стал подписным изданием.
Шах убедил правительство Советского Союза – правительство создало сумасшедшее объединение «Дебют» для непрофессионалов – художники без образования, пробуйте делать кино! Шах снял фильм о цирке. «Клоун Мусля». Ничего не произошло, он продолжил заниматься журналистикой, изучением сексуальной и гомосексуальной жизни, отвечал со сцены Дома культуры авиационного института тысячной аудитории «Может ли активная лесбиянка жениться на пассивном гомосексуалисте?», создал теорию машинописи, школу «Учись говорить публично», взял щенка и начал книгу про собак, купил пианино, четырнадцать раз переиздал книгу Никулина, в последней строчке которой бегло и мелко автор благодарил Владимира Шахиджаняна «за помощь», лечил учеников от алкоголизма, вымучивал кандидатскую, протискивался в народные депутаты, растил из студентов журналистов – вырастали торговцы овощами и компьютерной техникой, выступал в ночном радиоэфире с караваном передач «Путь к себе», торговал своими книгами на Арбате, рекомендовался как психолог в телепрограмме «Утро» и… так (гуляли с Шахом дотемна в парке Сокольники, затеяли жечь костер. Ветки сырые, береста не рвется с берез. Шах сидел, прижавшись к костерку, и дул что есть сил) погодите.
Фильм не увидел людей. В жизни Шаха, мало интересной окружающим (как и любая. И моя. И ваша!), которую он, справедливо не надеясь на посмертные розыски учеников, настойчиво наговаривал сам правдиво, легендарно (напр.: абсолютно все женщины с первого взгляда на Шаха тяжело и пожизненно любили…), в этой версии кино «Клоун Мусля» не числилось – Владимир Владимирович мимоходом подымал с пола какую-то луковую шелуху: такой-то писал музыку для моего фильма, Носик снимался в главной роли, случилось это в то самое время, когда я делал кино, на премьеру я выставил у кинотеатра слона – и только. Шах (а он мог любое очевиднейшее и позорнейшее поражение представить величайшей победой) молчал, Шах (а он учил, как с величайшей легкостью пережить смерть близкого человека, да все!) молчал, Шах (а он твердил: пишите, книгу за книгой, не печатают, не печатают, не печатают – да плевать, ваше дело – писать) кино больше не тронул, хоть ронял иногда: сейчас я бы мог. Вот только здоровье. Вот тайна. Словно он понял про себя что-то, не сводимое к спортивному «могу – нет». Он с больным любопытством смотрел громкие фильмы и всегда что-то говорил ревниво причастное, как равный.
Шах всегда умирал. Слеп, нащупал под кожей зловещие шишки, врачи говорили страшное про изношенное и прокуренное сердце; как про домашнюю собаку, он рассказывал про язву и плакал оттого, что не может вспомнить простые слова, жалкими упражнениями укреплял память – год, год и год еще я сострадал ему, пока я заметил, что единственная угроза его жизни исходит от постоянных перееданий, и – успокоился.
Душой Владимир Владимирович страдал дважды в год: в день рождения и когда выпадал снег. В первом случае ему будто бы приносили боль поздравления и знакомые голоса в телефоне, во втором – на глухом, черном осеннем дне ждал утешений (я – все наоборот – поздравлял и не утешал). Мне двухдневные муки казались выдуманными и нескромными, я не признавал за Шахом права на нежную душу.