Разлад - Мариам Юзефовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доклад довел до конца. В ту пору возглавлял комсомольскую ячейку местечка. «Какой же это был год? – Можейко наморщил лоб. – Да, кажется, тридцатый. И доклад был о захвате Японией Маньчжурии». Он дернул себя за коротковатую верхнюю губу: «Надо же. Точно подметила, чертовка». Сейчас, конечно, смешно. А тогда мучался, стеснялся. Начал контролировать каждое слово, жест. И даже взял себе за правило по полчаса в день перед зеркалом произносить речи.
Обычно выбирал время, когда дома оставался один. Становился в позу: левой рукой цеплялся за тонкий витой поясок косоворотки, правую – выбрасывал вперед, резко разрубая ею воздух, словно острой казачьей шашкой. Пристально, долго разглядывал себя в мутном волнистом стекле зеркала. В тот вечер, видно, увлекся. Не слышал ни скрипа половицы, ни тяжелого отцовского шага. Увесистая оплеуха чуть не сбила с ног: «Легкой жизни захотел? Решил на хлеб языком зарабатывать? В нашем роду таких не было и не будет». Посадил его на всю ночь сучить дратву, строгать мелкие деревянные гвоздики: «Ремесло кормит человека. Руки. Власть – она как ветер. Сегодня в одну сторону дует, завтра – в другую. Ей верить нельзя. А сапог есть сапог, что при панах, что при комиссарах».
Можейко обидчиво поджал губы: «Многие считали этот хлеб легким. Многие. По сию пору такие не перевелись. Чужой кусок всегда слаще кажется. А сколько сил вложено! Сколько ночей не доспано! Всегда работа была на первом плане. Честно тянул свой воз. Всю жизнь себя обтесывал, корнал без жалости. А вот теперь не у дел!» – Неожиданно для самого себя почувствовал, что из глаза выкатилась слезинка. Он вытер лицо рукавицей. «Прекрати! Этого еще не хватало! Распустился совсем. Раньше времени в гроб лечь захотел? Кому, что докажешь? Чего неймется? Чего не хватает? Или еще не наигрался в эти игрушки-побрякушки? Неужели по сию пору не понял — единственное,что имеет смысл – жить как можно дольше. Пользуйся! Разве не заслужил? Даже только ради того, что имеешь, стоило карабкаться вверх. Сейчас расчистишь дорожку к сараю. Возьмешь десяток-другой поленьев. Растопишь камин. Чем не благодать?» – он представил себе уютный жар огня, отблеск узорной решетки камина, долгое тепло камня грубой кладки. «Хорошо хоть гнездо догадался себе свить заранее. Давно предвидел, чем эта катавасия может кончиться. Молодцом, Антанай! Молодцом. Поумнее многих оказался. А что выперли, не обессудь. Так принято у нас испокон века. Традиция, тут уж ничего не попишешь. У каждого своя братва, своя команда. Кому нужны чужие грехи! Свои бы расхлебать». Он снова взял в руки лопату. Споро, ловко начал поддевать снег пласт за пластом. Экономно, точными движениями наметывал сугробы по обе стороны дорожки. «А ты еще хоть куда!» – похвалил он себя вполголоса.
Снег был расчищен почти до сарая, когда у ворот и на крыльце дома зазвонили колокольчики. Вначале робко, вразброд,словно пробуя звук. А после без остановки как заведенные.
Когда-то эти колокольчики были привезены ему с Валдая. Не какая-нибудь модная дешевая подделка, а старина истинная. Звук у них был высокий, чистый. Первое время, как подвесил, все никак не мог нарадоваться. Нет-нет да и выйдет к воротам, дернет за медную ярко начищенную ручку. А после долго слушает, наклонив голову. Чужие звонили редко. Гостей сюда не приваживал. И жену пресекал: «Ни к чему это. Пойдут разговоры, пересуды». Разве только молочница наведывается или ее муж. Они и по хозяйству иногда помогали. Сад, огород, дом – все требовало рабочих рук.
Антон Петрович подошел к железной калитке, глянул в щелку. «Кого это по такой пурге принесло?» У ворот стояла женщина, закутанная в пуховый платок. Антон Петрович с натугой отодвинул железный засов. Зорко оглядел женщину с ног до головы. «Чем обязан?» – сухо, неприветливо спросил он. Та как-то сразу оробела, сникла: «Простите, вы хозяин дома?» Можейко тотчас насторожился: «А в чем, собственно, дело? С кем имею честь? Ваши полномочия?» Он вбивал эти вопросы один за другим, как колья ограды, которая должна была стать его укрытием, а рука уже лежала на засове. Еще миг, другой и захлопнутся ворота дома. Тогда уж не достучаться, не дозвониться. Женщина искательно зачастила: «Извините, не представилась. Я учительница. По поручению Романюка. Сверяю списки для выборов».
Романюка Антон Петрович знал. Это был местный председатель колхоза.Через него оформляли купчую на хибару, что раньше стояла здесь, на хуторе. «Какого черта прислал неизвестно кого? – с раздражением подумал он. – Раньше бы сам пришел, за честь бы посчитал. Видно, пронюхал о моей отставке. Такие всегда нос по ветру держат. Тем и живут». С той поры, как вышел на пенсию, не раз и не два убеждался в этом. Сплошь и рядом замечал – этот едва раскланивается, так и норовит не заметить. Тот если и протянул руку, то глаза его тебя едят поедом. В самую душу норовит нырнуть. Чувствуешь, как у него на языке вертится: «Ну что, сладко тебе внизу? То-то. А мы всю жизнь здесь. И ничего. Живы».
Женщина, неловко суетясь, вынула из сумочки тощую ученическую тетрадку. Начала ее листать. «А может быть, подослана?» – мелькнула тревожная обжигающая мысль. Но он не подал виду. Ноздри его тонковатого костистого носа чуть дрогнули. Губы сомкнулись в узкую щель. Он словно ящерица застыл перед надвигающейся опасностью. Ветер рвал из рук и загибал углами листы. Снег пятнал страницы фиолетовыми кляксами. А рука женщины в варежке грубой домашней вязки копошилась и копошилась, что-то выискивая.
– Вы Лебеденко? – уточнила она, неловко улыбаясь. Протянула два бланка.—Приходите на выборы. Ждем вас тридцатого числа, – она еще хотела что-то добавить. Но Можейко резко, словно рассекая ножом нить разговора, бросил: «Благодарю». Тотчас захлопнул железную калитку. Закрыл ее на засов. Долго смотрел в щель вслед удаляющейся женской фигуре. «Если свернет направо, значит, действительно от избирательной комиссии. Налево…» О том, что будет, если свернет налево, думать не хотелось. Он машинально комкал в кармане полушубка жесткие бланки. Женщина свернула направо, к деревне.
«Чего всполошился? – начал укорять себя Можейко. – Так, неровен час, ударит кондрашка, и все. В конце концов, кого люблю, тому дарю.—Он вынул из кармана бланки, разгладил их. – Все верно. Хозяин здесь Лебеденко И.И. А ты – никто. Приживал. Завтра захотят – выкинут. И пикнуть не сможешь».
Дом был записан на зятя Илью Ильича. Это сидело занозой в сердце. Не то чтоб не доверял. Но все-таки не зря ведь говорят: «Береженого и Б-г бережет». А тут еще жена, что ни день стала подзуживать: «Перепиши дом. Перепиши. Не приведи Б-г, разойдутся Ирина с Ильей, плакали тогда денежки. А ведь здесь за каждый гвоздик, за каждую досточку плачено». Конечно, срезал тотчас: «Не твоего ума дело. Не тобой заработано, не тебе печалиться». Но все равно где-то в глубине души саднило, скребло. И от этого еще больше ярился на жену. Раньше, когда целые дни проводил на службе, частенько и вечера, и праздники прихватывал, многого не замечал. На многое закрывал глаза. Службе отдавался весь, без остатка. А теперь целый день вместе, словно привязанные. Всякое лыко шло в строку. Как тараканы из щелей ползли со всех сторон недобрые мысли о жене. Закипал от малейшего пустяка, раздражался. Понимал, как часто мелочны бывают его придирки. Пытался себя сдержать, обуздать. И от этого еще больше ярился. Вот и сейчас мысли покатились по проторенной дорожке. «Всю жизнь за копейку держится, – привычно-раздражительно подумал о жене, – то, что вчерашний рубль сегодня и полушки не стоит, этого ей никак не втолкуешь. А гвоздочки, досточки, нынче ахнуть не успеешь, могут тюрьмой обернуться. Время горячее. Разбираться не будут. Мало того, вчерашние друзья еще подставят, чтоб себя выгородить. А ведь я давно знал, чем вся эта ярмарка должна кончиться. Рано или поздно начнут кричать: «Держи вора!» Тут уж берегись! Первого, кто под руку попадется, схватят. Абсолютно честных нет. За каждым хоть маленький грешок, да водится. Когда у котла стоишь, поневоле оскоромишься, особенно если на черпаке руку держишь. Но ведь во всем нужно знать меру. Ну раз приложился! Два! Три! Но не до икоты, не до блевотины. Пока был в стране хозяин, за это сразу голову отсекали, не стало его, и превратили все в свинарник. Визжат, хрюкают, друг друга отталкивают. Сраму не оберешься. Мы же на высоте! На виду! Народ не слепой. Ему снизу хорошо все видно! Хорошо!» От этих невеселых дум он как-то скис. Работа разладилась. Вяло, кое-как расчистил дорожку до сарая. Открыл тугую примерзшую дверь. На него пахнуло березовыми поленьями. Можейко с силой втянул в себя чуть горьковатый морозный запах дерева. Окинул взглядом правильную строгость деревянной кладки. Казалось бы эка невидаль! Поленница! Но отчего-то вдруг умилился. И почудилось, словно тяжелый камень с души своротил. Второй раз за это утро подумал: «А все-таки молодцом, что свил гнездо. Молодцом! А что на Илью записано – ничего не поделаешь. Как говорится, жена Цезаря должна быть вне подозрений. Положение обязывало. Вот и изворачивался, как мог. Зато на всех пленумах, собраниях глаз не опускал, не прятался. Хотя, если разобраться, черт знает что! Не крал, не грабил, а хоронюсь, вроде тать из татей! Уж сколько лет как отстроился, а квитанции все до одной под замком прячу. Дороже чем зеница ока стали. Потому что если захотят – закопают. Конечно, обидно! Да и Илья, если разобраться. не сахар. Сколько пришлось уламывать, уговаривать. Нет, не копеечник. Не жмот. Но с принципами, – Можейко недобро усмехнулся. Зятя недолюбливал. Чуть ли не с первого дня понял, что за крепкий орешек попался, – такие, как он, на барахло не размениваются. Им все подавай по-крупному. В мировом масштабе проблемы решают. В молодости хотел весь мир перевернуть. Чтобы ни пастухов, ни собак, ни волков. Одни только овечки, вольно пасущиеся на траве. Конечно, жизнь посадила на шесток. Понял, что ни он сам, ни принципы его никому не нужны. Сейчас, небось, опять расшебуршился. Думает – его время пришло. – С ехидцей пробормотал: – нет, брат, шалишь. Во все времена нужны верные и покладистые. Любая власть только таких и любит, и голубит. – Когда-то спорил, убеждал. Хотелось обратить в свою веру. По торной дорожке направить. Не вышло, что ж теперь? Снявши голову, по волосам не плачут». Можейко отобрал толстые сухие поленья. Увязал их веревкой. Потом подошел к люку, ведущему в подпол. Резко рванул на себя кольцо, вделанное в крышку. Там, в закроме, хранилась укрытая мешковиной и сеном, отобранная еще ранней осенью картошка. В углу, в песке, была зарыта морковь. На полках белели аккуратно разложенные ядреные кочаны капусты. Пахло землей, застоявшимся теплом и яблочной прелью. «Никак, опять шафран подгнивает?» Он тотчас спустился вниз. Начал озабоченно перебирать яблоки, уложенные в ящики, после внимательно оглядел кадушки с соленьями. Вынул огурец, пахнущий укропом, смородиновым листом и чесноком. Маленький, не больше мизинца, с пупырчатыми бочками. Не удержался, откусил половину. Огурец аппетитно захрустел на зубах. Он даже чуть прижмурил глаза от удовольствия. И в этом добротном доме, построенном на долгие годы, и в этом подполе, наполненном отборной снедью, и даже в поленнице он любил ту прочность бытия, без которой давно уже не представлял своей жизни. И мысль о том, что может все потерять в один миг, казалась ему бездонной, черной пропастью. Частенько в думах своих он глядел в эту провальную страшную яму и цепенел от страха. Вот и сейчас припугнул себя для острастки. «Не ропщи, не ерепенься! И без этих крох можешь остаться. Сам знаешь, в нашей буче боевой и кипучей от сумы да тюрьмы никто еще не зарекался! – Сердце почему-то ёкнуло и покатилось вниз. Внезапное предчувствие опасности охватило его. – А что! Очень даже может быть. Экспроприация – это словечко для нас родней родного. Нет, сделано верно. Дом с Ильи на себя переписывать не буду. Еще неизвестно, куда всё может повернуться».