Народная агиография. Устные и книжные основы фольклорного культа святых - Андрей Мороз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще один способ «усвоения» святых – актуализация понятия о своем святом в посессивном значении лексемы свой. На отдельных территориях, обычно связанных с жизнью христианских подвижников, их культ имеет специфический характер, они остро ощущаются как собственные, местные. В таких зонах обычно в достаточной мере известно книжное житие святого или его фольклорная версия, и оно буквально накладывается на ландшафт, происхождение или чудесные свойства разного рода объектов приписываются деятельности подвижника [Мороз 2004, 50–54], он перенимает функции других святых и даже Бога. Для обозначения таких отношений местного населения к святым будем использовать термин ‘местный святой’, не подразумевая под ним местночтимого в собственном смысле слова, а лишь подчеркивая, что святой биографически связан с конкретной местностью и воспринимается местным населением именно через это пространственное отношение. Такая связь может быть реальной или вымышленной, когда святой согласно лишь народной агиографии связан с ареалом культа, особым образом почитается на ней и понимается носителями традиции как местный, живший или побывавший там. Культ таких святых, как правило, сильно ограничен в территориальном отношении и носит локальный характер.
Обычно местные святые известны значительно лучше остальных и подчас вытесняют из сознания жителей данной территории остальных святых, перенося их почитание и функции на местного святого. Актуализация культа святого географической близостью – факт, неоднократно отмечавшийся в литературе [Canestrier, 120; Doble, 324–325]. Наличие «своего» святого в посессивном значении слова исключительно важно для формирования локальной идентичности, поэтому негативный характер легендарных взаимоотношений местного населения и святого (распространенный сюжет о том, как жители обидели святого и были им за то прокляты, следы чего видны и по сей день), как правило, игнорируется, а сам сюжет пересказывается в подтверждение особой значимости события.
При отсутствии такого своего святого de facto делаются попытки найти его: легенда о любом святом, каким-либо образом (например, через посвящение храма) связанном с данной местностью, может накладываться на локальный ландшафт и описывать персонажа именно как местного:
[Кто такой св. Макарий?]
[ТАЕ: ] Этто Макарий Желтоводский. Икона этто Макарию. Ну этта, как, я не знаю, мученик ли, ли как. Этто великомученик. Какой-то. У нас шол… Этто ходили, ему этто понравилоси там на этом.
[ТНП: ] Вот, вот тут трицати километроф в ту сторону туда. Там церкофь была Макарья. Святому. Макарью.
[АЛФ, Архангельская обл., Каргопольский р-н, с. Ошевенск, зап. от А. Е. Третьякова, 1934 г. р., и Н. П. Третьяковой, 1934 г. р.].
Св. Макарий Желтоводский – нижегородский святой, но примерно в 25 км к западу от с. Ошевенск, где зафиксирован цитированный текст, находилась Макариевская пустынь, в 1764 г. преобразованная в приход, а в советское время закрытая и постепенно разрушавшаяся. В церкви хранилась чудотворная икона этого святого, пользовавшаяся широким почитанием, так что и после закрытия храма, вплоть до сего дня, урочище Макарий, или Макарье, воспринимается как сакральное место. Таким методом «своими» делаются любые почитаемые святые: Николай, Георгий, Пантелеймон, Варвара, Параскева, многие другие.
Эту же функцию апроприации святого может выполнять его праздник. Святые часто идентифицируются с днями их памяти [Толстая-2005, 377–379], соответственно, наименование деревенского престольного праздника понимается как имя святого – покровителя села, своего святого. В этих случаях нередко на вопрос о том, кто такой тот или иной святой, дается ответ вроде «это не у нас, это в другой деревне праздник…». Отождествление названий праздников с именами святых получает свое развитие, в частности, в корпусе календарных паремий, обыгрывающих хрононимы и связанные с ними приметы, запреты, традиции, обычаи и даже взаимоотношения между деревнями, в которых данные праздники почитаются. Свой святой в таких текстах может быть противопоставлен чужому. При этом собственно формулировка Х святой, где Х является атрибутивом со значением ‘чужой’, лексему святой, изначально имеющую положительные коннотации, лишает этих коннотаций, а то и наделяет прямо противоположной семантикой, как в польской поговорке Goły jak święty turecki [Niebrzegowska, 62] (ср. «Человек этот, которому принадлежит своя весьма симпатичная роль в нашей семейной истории, по словам бабушки, был “ гол, как турецкий святой, а в душе рыцарь”» [Лесков, 54])[6].
Таким образом, святые занимают промежуточное положение между миром людей и потусторонним миром, или, точнее, выступают как представители одновременно того и другого, что делает обрядовую коммуникацию с ними частотной и, по народным представлениям, эффективной, а ритуальные формы культа распространенными и продуктивными.
Особенности бытования и текстопорождения народных агиографических нарративов
В большей или меньшей мере народные представления о святых и их почитание базируются на книжных житиях и иконографии и в известном смысле представляют собой их пересказы и интерпрета цию. Это касается даже не только позднейших пересказов, но и старых, «классических легенд», которые, если не повторяют житийные и иконографические мотивы, то зачастую воспроизводят тот круг тем, аспектов, из которых складывается церковное почитание святого. Показательны в этом отношении исследования Ив Левин и С. В. Алпатова, которые – каждый на своем материале, более или менее убедительно – показали, как книжный текст соотносится с корпусом народных легенд о святом или с их почитанием. С. В. Алпатов продемонстрировал связь легенд о св. Николае Мирликийском с отдельными эпизодами его жития: даже не повторяя самих этих эпизодов, легенды описывают св. Николая как избавителя из темницы (или плена), покровителя мореплавателей, иноверцев, детей, торговли – то есть одни и те же функции святого реализованы и в житии, и в легендах. Несмотря на то, что в легендах эти функции «проиллюстрированы» иным материалом, иными сюжетными ходами, сам их круг оказывается общим для жития и устных нарративов [Алпатов-2005, 31–39]. Ив Левин рассматривает происхождение культа св. Параскевы Пятницы и возводит его не к языческому культу женского божества (например, Мокоши), как это стало принято вслед за Н. Маториным [Маторин-1931] и Б. А. Рыбаковым [Рыбаков, 379–392], а к христианской традиции, в том числе и к празднованию Страстной Пятницы, персонификацией которой и считает народный образ святой [Левин, 141–161].
В значительной мере те агиографические нарративы, которые удается зафиксировать, базируются на знании – пусть крайне опосредованном – житийной литературы. Помимо имевшего места на богослужении после 6-й песни канона церковного чтения житий, включенных в богослужебные книги (Минеи и Прологи), популярны были и пересказы житий, распространяемые в виде отдельных брошюр и сборников (А. Н. Розов отмечает, что это был «наиболее любимый сельскими жителями вид духовной литературы» [Розов, 92]). В крестьянских семьях такие сборники нередко сохранялись после запрета на богослужение и закрытие церквей вплоть до наших дней, когда этого рода литература стала вновь доступной. Из житий черпаются сведения, которые актуализируются в момент, когда необходима мотивировка реальности через апелляцию к сакральному миру: во время посещения культовых мест (источников, рощ, камней), для объяснения особенностей местного ландшафта, погодных явлений, ритуальных запретов и проч. При таком пересказывании рассказчики часто отсылают слушателей к источнику, который определяется как Библия, Писание, книга, книжка, причем это происходит вне зависимости от реального наличия или отсутствия книжного источника: «Вот по Писанию написано, что здесь, где строили часовню, тут была сосна и на ней иконку нашли» [Иванова-2005, 50]. В связи с особым отношением к книге и вообще письменному тексту в народной (устной) культуре такие отсылки едва ли могут быть сочтены случайными. Рассмотрим семантику письменного текста в фольклоре.
Для традиционной культуры, устной в своей основе, письменность изначально явление внешнее и природно чуждое. Это, впрочем, не привело к отторжению ее, однако по-особому регламентировало ее использование. Особое отношение к письменности было в значительной степени сформировано ее тесной связью в сознании с христианством, Церковью. Соответственно, умевший читать/писать воспринимался как лицо, находящееся вне традиционной среды, как «чужой», обладающий чертами принадлежности к сакральному миру (ср. сербохорватское ђак – ‘ученик’, идентичное русскому дьяк).
СРНГ в качестве одного из значений слова книга приводит следующее: «Листки с записью скота и словами заклинания о его сохранении, которую пастухи держат при себе до конца пастбищного сезона». Далее приводится контекст: «Эту книгу держать при себе», – с пометкой «Лодейноп[ольский р-н] Ленингр[адской обл.]» [СРНГ, вып. 13, 343]. Это толкование, основанное на единственном примере, едва ли может быть названо точным, хотя отражает весьма частое словоупотребление. Севернорусские пастухи, использовавшие при пастьбе особый обряд и заговор-оберег, записывали этот текст и, часто не умея читать, просто обходили со списком, полученным от знахаря или другого пастуха, стадо. Действие такого обхода приравнивалось к действию обхода с чтением заговора или произнесением его по памяти. Списки этих заговоров не содержали никаких «записей скота», а сами представляли собой весьма разнообразно оформленные рукописи: от обычного тетрадного или оберточного листа, на котором записано несколько строк, до сшитых в тетрадку страниц (их число могло варьироваться от нескольких до нескольких десятков), переплетенных и оформленных графически (обычно изображениями Голгофского креста). К любому из таких списков зачастую применяется термин книга, независимо от объема, переплета и оформления.