Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но говорил он про Пейтон.
— Что-то с девочкой не так. С тех пор как они расстались, она словно с цепи сорвалась. Понимаешь, я получаю эти ее письма, и они до чертиков меня волнуют. Бедной крошке так тяжело пришлось. Понимаешь, я советую ей… не принимать это близко к сердцу. Бедная девочка… я думаю на будущей неделе съездить в Нью-Йорк… поговорить с ней…
Долли было трудно сосредоточиться: глаза ее перебегали на другие столы; на женщину по имени Мэйсон, на толстых руках которой было с дюжину серебряных браслетов, гремевших, когда она ела; на скатерти, на серебро, на яркие цветы — на все создающее атмосферу роскоши и комфорта. А внутри, за большими стеклянными дверями, бесцельно бродили по двое-четверо молодые люди и девушки в ожидании танцев: молодые люди, неуклюжие и степенные, в новых смокингах, держались как взрослые, с независимым видом, а девушки смеялись и тянули их за руку или, приподняв длинные, до полу, юбки, делали одно-два па. Музыканты настраивали свои инструменты. Долли подняла глаза на окно на втором этаже, где, немного скрытая сильно разросшимся плющом, была комната Милтона — он жил теперь тут, лишившись дома. Его комната. В ее глубине, тонувшей в тени, она увидела знакомые вещи, слабо обозначенные умирающим солнцем: угол его итальянского письменного стола, лампы под абажуром, спинку стула — с его деревянной перекладины свисала белая рубашка, которую Лофтис, несомненно, надевал в тот день, играя в гольф, — и что-то нежно затрепетало в ее сердце. Его нестираная рубашка. И глядя на него сейчас — на это серьезное, крупное, честное (к тому же все трезво понимающее) лицо, — она подумала: «Он такой милый».
— Не думаю, чтобы я когда-либо сумел вернуть ее в Порт-Варвик, — говорил он. — После свадьбы она сказала, что больше сюда не вернется. Да она и не должна. Они с Элен никогда не ладили, да и вообще, я думаю, ее место там. Бедная девочка. Такая талантливая — по крайней мере я так считаю…
Он говорил быстро, с вдруг возникшим обескураживающим возбуждением. Ей неприятно было видеть его таким: образы, мысли о Пейтон нахлынули на него, лоб запылал от волнения; одно ухо, освещенное солнцем, было прозрачным, и в нем образовалась крошечная лужица крови — очень красная. «Когда мы поженимся, — подумала Долли, — мне придется как-то воздействовать на него, чтобы он столько не пил…» Все это она уже слышала. Ей это наскучило. Ей хотелось, чтобы он поговорил с ней о поездке на Скайлайн-драйв. Она взяла со стеклянного блюда веточку сельдерея, положила на свою тарелку и начала жевать зрелую маслину. Немножко опьянев от мартини, она пыталась слушать его, но ее мысли разлетались, как семена одуванчика: любовь, свадьба — возможно, в Новом Орлеане, Скайлайн-драйв.
— Она пережила тяжелое время…
«Ох, да поговори же о ком-нибудь другом. Поговори о нас».
— Теперь о ней и Гарри. Гарри — славный малый, но, по-моему, они почему-то раздражают друг друга — чуть не с самого начала. Ей не надо было спешить! Переезжаешь на Север — и становишься человеком без родины, изгоем. И ты тянешься к первому символу, который может завершить твое ренегатство, — ты становишься коммунистом или работником социального обеспечения, или выходишь замуж за еврея. При этом чистосердечно, стремясь аннулировать то зло, с каким ты вырос, а обнаруживаешь, что, ступив на этот путь, становишься вдвойне изгоем. Два даром потраченных усилия не приносят прибыли. Выйти замуж за еврея, или китайца, или шведа — прекрасно, если тобой движет желание достичь какой-то цели, включая деньги, но это не избавит тебя от чувства вины. Отец сказал мне, когда я устремился в университет… «Сын, — сказал он, — ты не должен подпевать реакционерам; всегда помни, откуда ты вышел, — ты родился на земле, политой кровью и насыщенной преступлениями, и тебе придется идти длинной узкой дорожкой, предначертанной судьбой. Если потрясающие объездные дороги начнут манить тебя, сын, оглянись по крайней мере на Монтичелло». Понимаешь?..
Долли кивнула, улыбнувшись с отсутствующим видом. Она услышала слово «еврей». Это снова направило ее мысли в сторону. «Почему он не говорит о нас? Евреи. Как это верно». Подобно Милтону, она считала себя либеральным демократом: лет шесть назад — вскоре после того как они впервые переспали, но до того как надежды Лофтиса сделать карьеру в политике угасли окончательно, — он как-то говорил, что она станет женой члена Национального комитета, если — и когда — они поженятся. Это невероятно возбудило ее — хотя она и считала, что это было сказано вскользь в один жаркий сладостный вечер в отеле «Патрик Генри» в Ричмонде. Как тогда было чудесно! Это были их лучшие, действительно лучшие дни. Это была их изысканная тайна: она была неопытна, хотя и много фантазировала, но это было ее первое прелюбодеяние за городом, — и сознание, что она сбилась с пути, делало тот вечер особенно волшебным. Старовиргинская манерная протяжность речи. «Миз Рузвельт, я Долли Лофтис. Как поживаете? Я жена члена Национального комитета от Виргинии. Мой муж столько мне рассказывал про вас и президента Рузвельта. Или мне надо говорить: „про Франклина“?» Неоновая реклама бесстыже мигает — красные вспышки заполняют комнату. Она встает, спускает штору, погружая во тьму свою вину. «Следует ли мне? Несмотря ни на что — следует ли? Ведь он женат». Суровые постулаты пятидесятников из серого ноябрьского прошлого маленького городка бросают ее в пот: «Отрекись от прелюбодеяния и прочих подобных грехов». Но это проходит. Она снова залезает в постель рядом с ним, гладит его по лицу, возбуждаясь, думает: «Все это неважно. Он нуждается во мне…»
«Милтон, — говорит она, — проснись, любимый».
А он продолжал говорить о Пейтон, и теперь вечер становился невыносимым. На Долли накатились волны желтого тумана, мрачное уныние; после последнего стакана мартини, попавшего не в то горло, в нос ей ударили пузырьки газа, слегка пахнувшие можжевельником, а бросив косой взгляд, она почувствовала, что по крайней мере двое смотрят на нее. Она пожалела, что не видит знакомого лица, а то все эти люди, незнакомые, как ей вдруг показалось, осуждают и винят ее. Коричневато-желтый свет разлился по траве внизу — в этом свете газонокосилка с мотором, тащившая за собой сонного негра, двигалась, словно кораблик среди зелени, выбрасывая перед собой волну яркой травы. Мужчина подошел к зелени и убрал флаг; на закате солнца маленький красный флажок выглядел так красиво — Долли стало грустно оттого, что его не стало. Заиграл оркестр, и звуки музыки тоже наполнили ее смутной, отдаленной грустью и нервирующей тоской — мысленно она жадно отыскивала старые места, старые события…
Его комната.
Разве я могу говорить, рассказать кому-нибудь об этой бездонной нежности? Любить мужчину столько лет. Теперь, освободившись от связывающих уз — бедняга Пуки отбыл в Ноксвилл, штат Теннеси, а Мелвин — в колледж, — я привязана только к нему. Вместе мы никогда не умрем. Девчонка с фермы в Эмпории… что теперь сказал бы папа? Я человек с изысканным вкусом и в модных брючках, вице-председатель Красного Креста и член Садового клуба Тайдуотера на хорошем счету. «Сладкая и расточительная», — говорит Милтон, так мило скривив слегка рот. До чего я люблю его!..
Я хотела его так давно — но приходилось сдерживаться; я сидела, ничего не предпринимая, на этих бедрах, которые, как он говорит, с ума его сводят, точно святая, жаждущая идеального приобщения Святых Тайн. Сдерживалась. Приходилось, потому, как он говорит, что мы оба погрязли в трагедии, каковой является мораль среднего класса.
Сплетни продолжаются, а мы теперь вместе идем к нему в комнату, туда — наверх, поскольку он говорит, что избавился от этой дьяволицы, которая долго держала его в плену; теперь он свободен — безошибочно и по закону, и плевать на презренных мелких завистников, которые не могут не слушать мегеру или тупицу, превращающую их в беспомощные существа. Так он говорит. И вот мы поднимаемся наверх, в его комнату. Я хорошо ее знаю. В ней есть что-то дорогое мне и сладостное. Она окружает тебя запахом — или, может быть, просто чувством, что ты — с ним, — мужским запахом кожи или твида, его нестираных рубашек, висящих на разных вещах, этих рубашек, которые я беру домой, чтобы тщательно выстирать и погладить. Я так люблю его. Знать, что он меня хочет, — это так замечательно…
Он говорит, что я самое дорогое ему существо и что годы сделали его характер мягче. И мы барахтаемся в трагической морали среднего класса. Мы не обращаем на это внимания — Милтон и я, потому как двадцать первого октября этому будет положен конец.
Иногда мне хочется убрать из его глаз этот отсутствующий взгляд. Меня это тревожит. О чем он думает? Порой я не знаю, о чем.
Он говорит, что я для него — дороже всего. По-моему, он любит меня больше, чем Пейтон. А Пейтон — сука, хотя в этом и нет его вины, виновата эта дьяволица, которая так плохо с ней обращалась. Это что-то фрейдистское, говорит Милтон.