Естественный роман - Георги Господинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
36
3 крупных апельсина, стакан сахара, кукурузная мука, 10 черешен, немного имбиря…
Рецепт апельсинового супаСуббота. Отвратительный дождик, моросящий и холодный. Сегодня «хорошо ловится рыбка-бананка». Хотя… хорошо для Сэлинджера. Успокаиваешься, что хуже уже не будет, и расслабляешься.
Нет более подходящего для такой погоды автора, хотя он и напоминает зонтик, под которым все равно промокаешь до нитки. Даже Элиот и тот как-то безоблачнее. Для сухого октября лучше не придумаешь.
Все эти мысли вертятся у меня в голове, пока, уже сидя в купе, я достаю Сэлинджера. Я не из болтливых, поэтому рассматриваю книгу как щит против вероятности быть вовлеченным в те бесконечные разговоры, которые всегда начинаются вопросом «вам куда?» и естественно переходят к расспросам о детях и обсуждению болезней печени. К тому же у меня нет удовлетворительного ответа на вопрос о цели и финальной точке моего путешествия. Я купил билет до конечной остановки, но спокойно мог бы сойти хоть на следующей станции.
Мне нравится эта книга, потому что она ничем тебе не навязывается, по крайней мере внешне. Простая обложка без иллюстраций. Уверен, что имя автора почти ничего не говорило тем, кто следовал по этому маршруту, что также снижало вероятность того, что со мною заговорят. Я занял свое место слишком рано, вагон только сейчас стал заполняться людьми. Я не могу читать, пока не тронется поезд, поэтому бросаю взгляд в сторону тамбура. Пытаюсь угадать, кто из пассажиров будет ехать со мной в одном купе. Мне редко везет, чтобы напротив меня оказалась красивая женщина, которую я мог бы втайне созерцать. Оставалось только одно свободное место, и я почти потерял всякую надежду. Поезд как раз тронулся, и тут вошла она. Сначала я не обратил на нее внимания — просто отметил ее появление: ей за тридцать, без багажа, села напротив меня у окна. В купе начались обычные разговоры, слишком вялые, к моему облегчению. Как будто только мы с женщиной напротив молчали, я — погрузившись в книгу, а она — засмотревшись в окно. В этот раз читать не получилось. Я бросил несколько рассеянных взглядов в ее сторону, не прямых, а скорее на ее отражение в стекле. Она была не то чтобы красива, просто как-то не вязалась со всей этой ситуацией — ни с купе с невзрачными пассажирами и грязными шторками, ни со всем поездом, ни с промозглой погодой. Мне ужасно хотелось с ней заговорить, выйти вместе покурить в тамбур. Я никогда в точности не знал, как все это происходит. Наверное, с легкостью и небрежностью, которых у меня не было. Только что разведенный мужчина, который не перестает думать о своей бывшей жене. Почти демонстративно я достал сигареты и вышел. Медленно выкуривал сигарету за сигаретой, но женщина не двигалась с места. Я вернулся в купе и заметил, что она достала согнутые пополам листочки и что-то записывает. Я и сам люблю пописать в поезде, но делаю это почти тайком и смущаюсь пристальных взглядов попутчиков. Эта женщина писала абсолютно невозмутимо. Надолго прерывалась, смотрела в окно, потом добавляла к написанному еще какое-нибудь слово. Я попытался себе внушить, что могу завоевать ее симпатию Сэлинджером. Мне, как всегда, не хватало смелости, чтобы начать разговор. Все реплики, которые приходили мне в голову, казались ужасно тупыми и отдавали плоской двусмысленностью. Я прикрыл книгу, так, чтобы она смогла прочитать заглавие. Мне казалось, что это каким-то сверхъестественным образом сможет что-то изменить, будет иметь благоприятные последствия. Особенная женщина оценит это заглавие. Ее губы и правда красивы и глаза зеленые, по крайней мере так мне кажется в полумраке. Но увы. На каждой следующей остановке я вздрагивал и молился, чтобы она не сошла с поезда.
Я пытался приложить к ее образу сомнительную технику низвержения и отвращения. Технику кислого винограда. Представлял ее в рваных колготках, с испорченными зубами, в туалете. Постепенно я увлекался. Сочинил целую историю: она замужем, у нее двое, нет, трое детей (чтобы ее грудь стала еще бесформенней), работает в школе, учительницей литературы, вечером, напялив очки на нос, проверяет тетрадки, у нее скучный муж, который сидит в майке перед телевизором и напивается… Эту технику я отработал до совершенства и могу поклясться, что она почти всегда срабатывала. Но женщина напротив ускользала от всех моих попыток, более того, обращала все приемы против меня самого. Ситуации, в которых я представлял ее будто бы совсем ясно, нисколько не разрушали ее образ. Наоборот, даже его усиливали, и я желал ее еще больше. Мне представлялось: мы лежим и обсуждаем финал «Тедди». Я утверждаю, что это тот случай, когда Сэлинджер изменил себе, финал слишком очевиден, развязка предугадывается почти с первой страницы. Недопустимо. Это могла быть ее реплика.
Распределяя реплики, я едва ее не упустил — она уже выходила из купе. Поезд остановился. Она спускалась на платформу. Нельзя было терять ни минуты. Я схватил сумку и сошел на той же станции. Еще чуть-чуть, и я бы с ней столкнулся. Она впервые взглянула на меня, что ж, ее глаза не были зелеными. Я извинился и выпалил первое, что пришло мне в голову, лишь бы ее задержать: «Хорошо ловится рыбка-бананка, правда?» И в это момент к ней со всех ног бросились двое, нет, трое детей, и все наперебой хотели ее обнять.
Поезд ушел. Я медленно поднял сумку и отправился искать гостиницу. На вокзале я забыл посмотреть, в каком городе оказался, и когда я спросил об этом женщину на ресепшене, она посмотрела на меня, как мне показалось, испуганно. Но все же ключ мне дала. 507-й номер. Число показалось мне знакомым. Я вошел в комнату, повернул ключ в замке, вынул из сумки книгу. Я сказал себе: случайностей не бывает. Открыл книгу на 84-й странице, текст был слева. Потом одиннадцать раз прочел финальный пассаж:
Выйдя на пятом этаже, он прошел по коридору и открыл своим ключом двери 507-го номера. Там пахло новыми кожаными чемоданами и жидкостью для снятия лака.
Он посмотрел на женщину — та спала на одной из кроватей. Он подошел к своему чемодану, открыл его и достал из-под груды рубашек и трусов трофейный пистолет. Он достал обойму, посмотрел на нее, потом вложил обратно. Он взвел курок. Потом подошел к пустой кровати, сел, посмотрел на молодую женщину, поднял пистолет и пустил себе пулю в правый висок.
Потом я заснул.
37
дзен дзеньствую…
Наверное, человек так устроен, что не помнит начала. У нас нет воспоминаний о своем рождении. Память не функционирует, отвечающий за это мозговой центр еще не сформирован. Начало неясно и бесформенно. Набор нескольких случайностей, которые дают ход стечению необходимостей. И все же дверь, ведущая к началу, никогда не закрыта плотно. Всегда можно найти щель, настолько узкую, чтобы в нее не пролезть, однако достаточно широкую, чтобы пропускать мягкий розовый свет и постоянно нас этим искушать.
Никогда уже никто не будет любить нас так, как в детстве. И поэтому детство — жестокое время. Вся его жестокость в предстоящем. Куда с течением времени девается эта любовь? Почему всю жизнь мы хотим, чтобы нас любили так, как в детстве, без причины, только за то, что мы существуем? В последние дни я все чаще задерживаюсь в своем детстве, все дольше остаюсь в нем. Переживаю все настолько ярко — проявление эйдетизма, по мнению психиатра, — что иногда возвращаюсь оттуда с разбитыми коленками, а однажды — даже с пробитой головой. Этого я врачу не рассказываю, не вижу смысла. Когда я возвращаюсь в детство, то чаще всего оказываюсь на черешне. Там я не делаю ничего особенного, просто сижу на ветке, ем черешню и выплевываю косточки. Говорят, что Будда сидел вот так под одним деревом целых семь лет. Интересно, что это было за дерево? Все равно. Лично я буду сидеть семь лет на черешне, первые семь лет своей жизни, и буду наблюдать, как белое переходит в зеленое, а зеленое становится красным. Семь раз. Семь медленных лет — белое, зеленое, красное. Черешня, черешня вполне может оказаться деревом болгарского Будды. Но в нашем случае «болгарский» компонент как раз не так важен. У детей нет отечества. Их отечество — детство. Зато у них есть отцы. Хотя и не совсем они у них есть. Их отцы ходят на работу — поэтому их все равно нет. Разве может отец восемь часов в день быть чиновником, замдиректора, кассиром или подлецом, а остальные, сколько там часов остается, — отцом? Не мо-о-о-о-ожет, шепелявлю я с черешни, потому что рот у меня забит косточками, как у какого-то там Демосфена, который совершенствовал ораторское мастерство, набирая в рот камушки. Так и быть, выплюну косточку. Только в детстве на нас может снизойти просветление, только в эти семь лет, когда мы предоставлены самим себе. Семь лет вне общества. Семь лет без государства. Семь анархических лет. Каждый день полностью принадлежит тебе, и только тебе. Каждый день подчинен только поиску мира для игры. А ну-ка, что там — муравьи, ух ты-ы-ы, какая черешня, а вот эта муха, вот как поймаю ее, как оторву ей одно крылышко, гляди-ка, как петляет по столу, а если оторвать и второе…