Русский апокалипсис - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Путин со спикером Думы и министрами идет в ресторан. Официант его спрашивает:
— Вы будете мясо или рыбу?
— Мясо.
— А овощи?
— Овощи тоже будут мясо».
Сравнение Путина со Сталиным не имеет под собой достаточной политической почвы, однако анекдот скорее высмеивает новый «культ личности», чем стремится к сопоставлению двух лидеров:
«В фарфоровом магазине человек обращается к продавцу:
— Дайте мне вон ту чудную фарфоровую крысу.
— Это не крыса, это — президент Путин.
— Ой, ну тогда дайте две!».
Анекдот берет на себя роль древнерусского юродивого, дурака-правдолюбца, которого терпели цари. Парадигма остается той же, древнерусской, ничего не меняется, кроме деталей. Критика нового «культа личности» идет параллельно с развенчанием секс-символа. На месте спортсмена, лыжника, наездника и дзюдоиста рождается обидное сравнение, намекающее на обидчивость и злопамятство начальника. Но еще раньше анекдота Шендерович сделал скандальную программу «Кукол», сравнив грядущего президента с «Крошкой Цахес». «Он обиделся на физиологический образ, хотя, — усмехнулся сатирик, — я сам не выше его ростом».
Вспоминая слова Фазиля Искандера: «Сатира — это оскорбленная любовь», — Шендерович утверждает, что власть обманула народ, и потому достойна сатирического разоблачения. Стремясь разобраться в сущности анекдота, Шендерович, на мой взгляд, излишне оптимистически считает, что в анекдотах у народа «вырабатывается юмор такого уровня, который помогает выжить в этой стране. Человек через анекдот выживает».
Власть оставляет за собой право призвать смеховой антимир к порядку. Как остановить хаос в русских головах? Русский анекдот часто повествует о несостоятельности существования и о тщетности надежд. Что бы ты ни делал в жизни — жди подвоха. Мы живем в веселом аду. Русская идея несерьезности жизни как идея-корректив западного «серьезного» отношения к морали, естественно, может выглядеть заманчивой для уставшего от размеренной жизни иностранца, хотя и отпугивает своей политической некорректностью, а порой атавизмом, грубостью, варварством. Юмор, обращенный против всех, от евреев до чукчей, от мужей до любовников, от ментов до бандитов, от крокодила Гены до Наташи Ростовой, от злой жены до президента, смешивает карты, порождает абсурд, вступает, в конечном счете, в противоречие с необходимым для России усилием стать частью цивилизованного мира. Он отражает русскую душу и одновременно формирует ее. Он готов к сопротивлению авторитаризму и, вместе с тем, сомневается в разумном устроении жизни. Он ставит непомерные задачи и ищет обходные пути. Он всю жизнь сводит к одной большой шутке и затем удивляется, откуда что берется. Анекдот спрашивает Василия Ивановича, выпьет ли тот реку водки, и Чапаев отвечает: «Где же я возьму такой огурец, чтобы ее закусить?!». Россия застыла в ожидании чуда-огурца.
Часть вторая
Почему дешевеют русские красавицы?
Дочки-матери
Однажды в Калькутте я поразился отсутствию ночных сирен «скорой помощи». В Москве поражает отсутствие беременных женщин. Здесь всего через край: столица похожа на обжору, который ест все подряд, большими кусками, плохо пережевывая пищу, жадно, неряшливо, то ли потому что он раньше был голоден, то ли он не уверен в своем сытом будущем. Но будут ли у обжоры дети? Такое впечатление, будто беременные женщины не выходят из квартир, скрываются от постороннего взгляда, будто заводить детей в Москве стыдно, немодно, преступно. Странное дело: дети в Москве кое-где встречаются, их возят вокруг Новодевичьего пруда в красивых колясках, а вот беременных — шаром покати. И, если увидишь беременную в магазине или на бульваре, невольно уставишься на ее округлый живот: «Что это с ней?» Она посмела завести ребенка! Просто как подвиг какой-то. В советской Москве беременных женщин мелькало куда больше, беременность не то чтобы пропагандировалась, но она была составной частью жизни. Плакаты в женских консультациях подробно, с медицинской тягой к физиологичности, рассказывали о гигиене беременности у вневременных, курчавых и толстоногих женщин. Беременность множилась, несмотря на чудовищный дефицит пеленок и детской одежды. Каждый день в невыносимую рань я ездил на трамвае за детским питанием для своего годовалого сына в специальный распределитель на Ленинградском проспекте. Простаивал там длинную очередь за кефиром. Сдавал пустые бутылочки — получал полные.
— Теперь забеременеть — это, прежде всего, залететь, — знающе усмехается Аня.
Я оглядываюсь на ее дочь. Лиза кивает головой.
«Мне сорок! Мне сорок! Мне сорок! Кому я нужна? — стучит в голове у матери Лизы. — Когда-то меня заслуженно называли самой красивой художницей Москвы!».
Шестнадцать лет назад Аня родила дочку в блатном 25-м роддоме на улице Фотиевой. На дворе стоял 1988-й год: интеллигенция шалела от свобод, каждый день приносил счастливые новости о скукоживании тоталитаризма. В тот год в России было опубликовано первое издание «Лолиты» с моим предисловием. Я познакомился с Аней десять лет назад на вернисаже. Она попросила у меня прикурить пьяноватым, глубоким голосом. Лукавый локон упал на высокий лоб.
— Лиза — перестроечный ребенок, — говорит Аня, сидя у меня дома на кухне. — Когда она родилась, я увидела, что родила совершенного младенца, супермладенца, классического рафаэлевского ребенка.
В руке у Лизы бокал красного вина. Сверкающие, сосущие глаза, которые она кокетливо щурит. Лиза очень жадно курит. У нее красный рот. Она очень любит красные «Мальборо».
— А ты думала, что она когда-нибудь будет похожа на Мэрилин Монро?
— Я была уверена, что ребенок получится мультикультурным.
Мать не ошиблась. Лиза сделала себя под Монро до такой степени, что теперь она кажется юным клоном.
— Это вопрос подсознания, прошлой жизни, — гундосит, по нынешней молодежной моде, Лиза. — Мне снится, что мы лежим с ней в психиатрической клинике. Она неподражаема и очень трогательна. Я и в одежде соблюдаю стиль 1960-х годов.
Она еще не знает, что через год клиника встретит ее, расхитительницу транквилизаторов, с распростертыми объятиями, вместо Монро предложив ей влюбчивую туалетную наркоманку.
— Лиза одевается, как в Лондоне, — с гордостью гнусавит Аня.
Лондон — не Лондон, но полногрудый московский тинейжер сидит в ярких узких зеленых брючках и не менее яркой розовой футболке, на которой серебристым бисером написано LOVE. Аня любит выпить. Лиза — тоже. У матери и дочери розовеют, краснеют, пунцовеют щеки. У обеих со смазкой — в порядке. За круглым столом шальные движения рук.
— Мама считает меня шлюхой и даже однажды назвала блядью, — говорит Лиза, когда мама в очередной раз, сломя голову, выбегает из кухни разговаривать по мобильному телефону. — Ей плевать, откуда у меня деньги, лишь бы только я у нее не просила. Когда я по ее просьбе покупаю ей сигареты, она никогда не отдает мне денег.
Я недоверчиво качаю головой. Она лезет в ванну принимать душ. У нее такие же, цвета Монро, волосы на лобке и — вот чудо симметрии! — ярко красные, вырви глаз, набухшие губы.
— Ты что! Я посвящена во все ее сексуальные тайны. Мы обсуждаем с ней анальный секс. Ну, как она в сексе?
Аня, склонная к глубоким раздумьям, карамазовским вопросам, сомнениям в правильности своего пути, относится к Москве двойственно, нервозно, боясь и любя этот город непредвиденных положений. Зато Париж, куда она часто ездит почти что инкогнито дешевыми видами транспорта, меняя автобусы и поезда, просиживая часами на транзитных платформах, Аня любит с придыханием как идеал города и культуры, еще недавно запретный плод. Для Лизы Париж — лишь одна из жизненных возможностей. Лиза к Парижу относится с обидным для матери равнодушием.
— Я не представляю себе жизни без Москвы, — кружит-плавает в ванне Лиза. — Поэтому она мне и очень нравится. Для меня важен не сам город, а люди, которые рядом. А поскольку все дорогие мне люди живут в Москве, город преображается у меня в зависимости от событий.
О себе Лиза говорит с уверенностью, которой не хватает ее одаренной матери:
— У меня музыкальные способности, я пишу песни на английском. Многие обвиняют меня в отсутствии патриотизма, но это не так. Я обожаю Россию в ее лучших проявлениях. Мне не нужна сельская жизнь. Я избалована красивой столичной жизнью.
Лиза любит высотки сталинской готики, широкие проспекты неподалеку от МГУ. В этих районах находятся «самые мистические места Москвы»:
— Я чувствую себя там очень расслабленно. Там — сердце Москвы.
Аня всю жизнь отвергала сталинскую архитектуру как насилие государства над человеком, но Лизе эти здания кажутся единственно оригинальными приметами города. Сталинская культура интригует ее. Лиза обожает московское метро. Она считает, что эти подземные дворцы — «определяющее в Москве».