Гражданин тьмы - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, вполне возможно, визит мне привиделся. Все чаще не удавалось отличить реальность от миражей, но и это меня больше не беспокоило. Никакой разницы нет в том, что одно снится, а другое происходит на самом деле. Напротив, жизнь, насыщенная фантомами, богаче и веселее. Сумасшествия боится лишь тот, кто не испытал на себе, что это такое. То же самое, полагаю, относите и к смерти. Единственное, что томило, так это некий не умолкающий, хотя уже едва слышный звук, то ли в мозг то ли в сердце, который заунывно долбил в одну точку:
— вернись, оглянись, вспомни… Куда вернись? О чем вспомни, если я ничего не забывал? Но в это прекрасное летнее утро звук почти совершенно иссяк и я надеялся, что еще два-три хороших укольчика, парочка процедур — и вредоносный, тревожащий позыв исчезнет вовсе, как заноза, вырванная из-под ногтя. "Темницы рухнут — и свобода вас примет радостно у входа".
На процедуру идти было рановато, и я полистал книгу, подаренную (?) Курицыным. В основном здесь были старые, известные романы, воспевающие труженика села, за которые в советское время Курицын получил Государственные премии, но открывалась книга статьей, которую я видел впервые. Статья называлась "Россиянин как обретение неминуемого". Сложное название прозвучало как музыка, и я с удовольствием погрузился в чтение.
"…К россиянину надобно иметь особый подход. Надысь встренул одного деревенского крепыша, немолодого уже, лет семидесяти, что ли. Выходил он из лесу, а я как раз на опушке собирал полевые цветы. Хотел попозже съездить на Троицкое кладбище к могиле неизвестного зэка. На Руси два места навевают на меня особенно светлые и возвышенные раздумья: кладбища и вокзалы. Но покамест не об этом. О мужичке-боровичке. На плече, на бурлацкой лямке, он тянул за собой какую-то поклажу, я сперва не разглядел. Вижу только, как бы гора за ним дыбится и из нее в разные стороны рожки торчат. Меня увидал, лямку сбросил и вроде ринулся обратно в лес бежать, но я ведь с народцем поселковым свычный, обращаться с ним умею, и людишки трудовые мне доверяют. Да чего там, не сам ли я один из них, жизнью обкусанный, будто наживка на крючке. Махнул ему рукой, успокоил:
— Не боись, солдатик, не забижу.
Мужичок в ногах заплелся, полюбопытствовал хмуро:
— Ты рази не мент?
— Окстись, какой я мент? Такой же, как ты, одинокий путник на бесконечной дороге труда.
Вижу, поверил, задышал ровнее. Но топорик на поясе все же поудобнее вывернул. Угостил его табачком, свернули по цигарке, закурили. Тут уж я задал вопрос:
— Чего это, братец, за чудная поклажа у тебя? Никак не признаю. На дрова непохоже.
Сперва отнекивался, уходил от ответа, мекал, мыкал, но потом, под воздействием крепкой доброй махорки, разоткровенничался. Чист сердцем русский божий человек.
— Да вот меди малость нарубил, везу на пункт.
— Как так? Что за медь? Откуда в лесу? И что же выяснилось, дорогой читатель? Хотите — верьте, хотите — нет, токо этот невзрачный трудяга, этот нынешний Микула Селянинович с одним плотницким топориком снял с просеки, с высоковольтной линии, не менее шести пудов медной проволоки, взвалил на самодельные салазки и бесстрашно транспортировал до ближайшего поселка, к какому-то, как он сказал, Турай-беку, который по здешним угодьям занимался медным промыслом. Рассказывал с лукавой искрой в глазах, как о пустом деле, будто ведро картохи накопал. Ну как не оторопеть, как не восхититься! Однако и совесть его маленько мучила, как он тут же признался:
— Оно, конечно, мы понимаем, чужое брать зазорно, дак рази на пензию проживешь? Старуха лекарств просит, детишки беспризорные по лавкам плачут. Опять же, слух был по телику, електричество скоро отменят. Реформа!
Недолгое знакомство, а расстались как родные. На прощание я крепко обнял и расцеловал бескорыстного труженика. А он угостил меня надкусанной луковкой, кою брал на обед. Да еще добрым советом оделил:
— Не гуляй тут, барин, по ночам. Место нехорошее, ребята из Боровков пошаливают. Тебя, может, не тронут как блаженного, но лучше поостерегись.
Всю дорогу к Троицкому погосту вспоминал об этом мужичке и мыслями воспарил высоко. Думал со слезами: да кто же одолеет такой народ? Из истории взять, уж скоко пытались… Монголо-татары в лес загоняли, царь Петро в Европу развернул. Французы, япошки, полячишки, немчура всякая дух вышибали век за веком. Свои соплеменники, нацепив красные звезды, в лагерях морили и пытали. Нынче новое нашествие, пожалуй, похлеще прежних. Реформаторов наслали из самоей преисподней, в нищету загнали, как в навоз, а россиянин все дышит, все улыбается и — поди ж ты! — каждый раз изворачивается заново. Как вот этот брат мой меньший: обул лапти, запряг самодельные салазки — и айда на просеку медь рубить. Старухе на лекарства…"
Какой все же талантище, подумал я с восхищением. Так читал бы с утра до ночи, но пора было на процедуру. и фельдшер Миша Чингисхан без промедления подключил аппарату, ввел в вену иглу и заодно угостил порошком. Собственным черным носовым платком с монограммой обтер рот от слюны: у него болезненная чистоплотность. Действовал уверенно, аккуратно, не причиняя лишней боли, но с какой-то заторможенной улыбкой. У нас сложились теплые отношения, хотя, разумеется, Чингисхан по социальному положению был намного выше меня. Будучи под впечатлением прочитанной статьи, я, едва отдышавшись, спросил:
— Миша, господин Курицын тоже бывает на процедурах? фельдшер ответил почему-то неохотно, хотя вопрос безобидный и не касался той области, которая у него в сознании заблокирована.
— Писатели идут по облегченной программе. Без лекарств дуреют.
— Жаль. Я думал, вы знакомы… Удивительный талант. Сегодня с утра перечитывал. Пишет незатейливо, но с таким глубоким проникновением в народную душу — просто поразительно! Миша, а что-то вы вроде сегодня не в духе? Какие-то неприятности?
Фельдшер поправил на капельнице колбочку с булькающей в ней голубоватой жидкостью, которая через сложную систему шлангов и трубок вливалась в кровь и вычищала из нее всякую грязь. Мне нравилось быть подключенным к аппарату, да еще при этом с дозой в ноздре. Ощущение такое же, как если бы Макела и Настя выскребали кожу щетками и пензой, но только изнутри. Скоро наступит дрема, и очнусь я еще более бодрый и одухотворенный.
— Неприятностей никаких нет и быть не может, — строго ответил фельдшер. — Вот ты чего веселишься, не пойму?
— Что же мне плакать, что ли? Не вижу причин. Фельдшер поморщился, на скуластое монголоидное лицо набежала черная тучка.
— Прямо мотыльки какие-то. Прилетают, улетают… У тeбя коррекция не сегодня завтра, а ты все порхаешь.
— Ну и что? Если хотите знать, Миша, я этой коррекции не дождусь. Буду как все. Неопределенность хуже всего в м положении. Пора прибиваться к какому-то берегу.
— Прибьешься, — съехидничал Чингисхан, — Никуда не денешься. Напортачил много, суешь нос куда не надо. Я думал, тебя здесь в консультантах оставят, как писателя, а похоже, отправят на трамбовку.
— И это не беда. — Кокаин кружил голову, все казалось трын-трава. — А что такое трамбовка?
— Когда узнаешь, поздно будет.
— Миша! — От внезапной догадки я растрогался, — Скажите уж прямо. Не хотите, чтобы меня отсюда забрали? Сочувствуете мне?
— Сочувствую или нет, нас никто не спрашивает, — буркнул фельдшер и отключил аппарат. Больше разговаривать не захотел, но на дорожку еще разок дал нюхнуть из своих рук, присовокупив не то осуждающе, не то соболезнуя:
— Эх ты, курицына подметка!
В столовую я вошел озадаченный. Хотелось все же узнать, что такое трамбовка. Повел взглядом поверх голов: знакомые все лица, но никого из тех, кто предположительно мог бы просветить. Гаврюха Попов, чеченец Ковалев, несколько сошек помельче из театральной богемы, но все это публика лукавая, непредсказуемая, если кто из них и захочет сказать правду, вряд ли сумеет. Толяна Чубайс окучивал очередную дамочку на шведском столе и при этом успевал жевать: из чавкающего рта свисала на грудь картофельная ботва. Мой друг писатель Курицын трапезничал за отдельным столом и был облачен не в хосписный комбинезон, а в полосатую арестантскую робу — это одна из его многочисленных здешних привилегий. Подходить к нему в столовой нельзя, он как бы под политическим надзором.
Появилось несколько новых персонажей: вон, кажется, детская, наивная мордашка Сережи Кириенка, а вон со стаканом брюквенного сока в руке что-то напевает блистательная Пугачиха. Правда, отсутствовала певица Зыкина, но это меня не удивило: уже третий день как ее положили в отдельный корпус на молекулярную перелицовку. Как я выяснил, это что-то вроде вшивания золотых нитей в мозг для воздействия на психику, манипуляция, которую производят далеко не со всеми пациентами, а только за исключительные заслуги. Кстати сказать, с Людмилой Георгиевной мне так и не удалось обмолвиться ни единым разумным словом.