Вот кончится война... - Анатолий Генатулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг как будто какой-то толчок, предчувствие опасности, чувство близости смерти. Взглянул повнимательнее и увидел: из-за угла дома напротив хищно высовывается орудийный ствол танка или самоходки. Его черное, как большая точка, дуло медленно перемещается в мою сторону. Еще секунда – шарахнет. В это самое время я услышал, как кто-то следом за мной лезет со двора в окно.
– Назад! – заорал я, метнулся от окна прочь и, столкнув с подоконника лезущего Худякова, выбросился во двор.
И тут как грохнет в доме… Окна вылетели вместе с рамами, вдребезги разлетелось стекло, посыпалась черепица. Опоздай я на секунду, в клочья разорвало бы меня. Только что, уж который раз за войну, я был на волосок от смерти, почувствовал ее леденящую сердце близость, вероятность, и только потом, когда чуть пришел в себя, нет, не испугался задним числом, а пронзила меня такая тоска, как если бы на самом деле я был разорван снарядом и сам же видел свой изуродованный труп среди обломков дома.
Немцы долбанули по нас еще и еще, подожгли и развалили дом, чесанули из крупнокалиберного пулемета; мы лежали во дворе, каждый припал к земле там, где застал его взрыв снаряда, только взводный стоял под деревом и, кажется, глядел на нас, лежащих, неодобрительно.
– Отходить! – приказал он негромко и пошел назад.
Перелезая через изгороди, проходя сквозь дома, мы стали отходить. Влезли в выбитое окно одноэтажного дома, чтобы пройти через его комнаты, выйти в дверь, на противоположную сторону. Идя по комнатам, я что-то говорил Баулину, а он вдруг остановился и перебил меня:
– Тихо!
Он настороженно прислушивался к чему-то.
– Слышишь?
Я ничего не слышал, кроме грохота снарядов и железной пулеметной дроби, после контузии я вообще был тугоух.
– Чего?
– Ребятенок плачет, – сказал Баулин, прислушиваясь. – А ну идем.
Я тут только уловил какое-то слабое скуление в дальнем конце дома. Прошли по комнатам, темным и холодным, в дверях торчали ключи, и, как везде в этих покинутых людьми гнездах, целы были и мебель и кое-какие вещи, в одной комнате круглый стол под шелковым абажуром был покрыт такой красивой золотистой скатертью, что я какое-то время глаз не мог оторвать. В другой комнате меня удивила швейная машина, точно такая же, как у моей бабушки, – «Зингер». Ребенок плакал за дверью. Баулин взялся за железную ручку и осторожно толкнул дверь. Маленькая боковушка с единственным оконцем на двор, голые, оклеенные блеклыми обоями стены, узкая железная кровать, на ней кто-то лежал. Ребенок сидел на полу и тихонько, бессильно всхлипывал. Это была девочка лет пяти, одетая в коротенькое пальтишко, в вязаных штанишках, в ботиночках. Отросшие светлые волосы рассыпаны по лицу, по плечам. Лицо опухшее, в уставших от слез сухих глазах недетская тоска, непосильное горе. Плакала, видно, давно, уже обессилела, теперь только вздрагивала судорожно и по-щенячьи поскуливала. Рядом валялись какие-то узлы с тряпьем. Баулин подошел к кровати и позвал меня:
– Толя, поди сюда.
Я подошел. На кровати лежала одетая в пальто старуха с бескровным носатым лицом. Баулин дотронулся до ее руки и сказал:
– Померла бабка.
Трупы солдат давно не вызывали у меня особых переживаний, разве что неприятную мысль о том, что могут убить и меня. А вот в белое лицо мертвой старухи я всматривался с таким смутным чувством, словно мертвого человека видел впервые. Может, потому, что она умерла естественной смертью, или потому, что женщина… Нетрудно было догадаться, что старуха с девочкой – беженцы, бабушка и внучка. Бежали откуда-то в дикой суматохе, захватив узелок с какими-то пожитками. В дороге старуха занемогла, зашла в пустой дом, рухнула на чужую кровать и умерла. А девочка, не понимая, что происходит в мире, что с бабушкой, плакала, плакала. Она, конечно, слышала, ей говорили, что идут русские; они, русские, ей, наверное, представлялись не людьми, а страшными чудовищами, которые едят детей. Вошли в комнату два дяденьки, и вряд ли девочка догадывалась, что это и есть те самые русские; дяденьки, правда, одеты незнакомо, но лица их обыкновенны, в глазах жалость и сочувствие.
– Как тебя зовут? – спросил Баулин, присев перед девочкой на корточки.
Всматриваясь в Баулина непонимающе, но и без страха, девочка что-то лепетала по-своему, но разве поймешь ее. Баулин сунул пулемет мне и взял девочку на руки.
Мы вышли из комнаты, пошли догонять своих. Мы несли девочку под грохот рвущихся позади нас снарядов, несли сквозь дым, что валил из загоревшегося дома на нашу сторону. Девочка доверчиво прижалась к плечу Баулина и, продолжая все еще всхлипывать, лепетала и лепетала что-то непонятное. А Баулин, улыбаясь как-то по-бабьи, нюхал ее волосы.
– Чего ее нюхаешь? – глупо спросил я.
– Ребятенком пахнет! – ответил Баулин.
Пройдя еще через один дом, мы выбрались во двор и увидели своих. Там были и комэска с Костиком и отставшие от нас Васин, Кошелев и Воловик со станкачом. Я заметил, что позади нас во дворах и домах располагались солдаты, видно, уже подтянулись тылы, повозки, машины с боеприпасами и, может, штаб и медсанбат.
– Откуда ребенок? – нахмурился капитан Овсянников, завидя нас. – Не хватало нам только детей здесь!
Баулин опустил девочку наземь и рассказал, как было дело. Подошли остальные и, окружив девочку, стали разглядывать ее. Одни равнодушно или недоуменно, как на нечто неуместное здесь, в бою, другие смотрели озадаченно – ведь крошка, как же с ней быть? От комэска, у которого под немецкими бомбами погибли жена и дети, вряд ли можно было ждать жалости к немецкому ребенку. Все же на его красном лице, в его слезящихся глазах что-то дрогнуло.
– Ну, что мне с тобой делать? – проговорил он, озабоченно взглядывая на малышку. – Санинструктор! Хотя отставить, ты здесь понадобишься. Ковригин, отправь ребенка в тыл.
– Голубицкий! – позвал взводный. – Отведи ребенка в хозвзвод.
– Есть!
– Пусть ее там накормят, – сказал Баулин, всматриваясь в девочку смущенно-печальными глазами.
Неся на одной руке девочку, в другой свой карабин, Голубицкий заспешил прочь.
– Ковригин, давай вперед! – приказал комэска. – Занимай угловой дом.
Мы вернулись на улицу, но уже близко к перекрестку и угловому дому. Танки вели огонь по домам, что на той стороне перекрестной улицы, куда я глянул давеча из окна. Подоспевшие артиллеристы поставили пушку на углу и, работая спешно, посылали в дома снаряд за снарядом. При каждом выстреле пушка яростно подпрыгивала и пятилась назад. У одного дома снаряд отгрыз часть стены, и, как декорация на сцене, открылась жилая комната на втором этаже, я разглядел спинку кровати и покачивающийся под потолком оранжевый абажур. Казалось, в дыму и пыли, за пробитыми снарядами и истерзанными пулями стенами домов ничего живого уже не может быть, но оттуда все еще били пулеметы и автоматы. Мы проломились в первый этаж углового дома и стали почем зря палить по выбитым окнам противоположного ряда. Танки и пушки все долбили и долбили стены таких красивых, простоявших, может быть, столетия человеческих гнезд, превращенных немцами в смертельные крепости. Наконец вслед за танками мы перебежали перекресток и, продираясь по охваченным пламенем, задыхающимся в дыму и все еще стреляющим улицам, продвинулись к центру города, вышли к площади, от которой в разные стороны убегали узкие улочки. Площадь была вымощена бурым булыжником, серая кирха маячила над окрестными домами, воткнув острый шпиль в черное облако дыма. За площадью больше не стреляли. То ли немцы притаились, то ли, как бывало часто, после злобного сопротивления драпанули, боясь обхода, окружения.
Мы засели в домах, выходящих окнами на площадь. Наш эскадрон занял три комнаты большой квартиры на втором этаже. Пулемет станковый тоже затащили на второй этаж и поставили на стол, у окна. В комнатах этих до нас, видно, побывали фрицы, пораскидали на полу барахло, немецкие газеты, журналы с красивыми женщинами, оставили противогаз в железной коробке, окровавленный бинт и запах табака. Я выдвинул ящик комода и обнаружил там потускневшую бронзовую медаль с изображением солдата в каске и немецкой надписью. В большой комнате стояло пианино, на пианино сутулился черный бюст какого-то лохматого, сердито глядевшего исподлобья человека.
– Смотри, какой-то фашист. – Я взял бюст в руки.
– Не фашист, а Бетховен, – сказал москвич Смирнов.
– Эх, деревня! – язвительно проговорил сержант Андреев.
– Кто он, этот Бетховен? – спросил я.
– Композитор. Ну, музыку сочинял. Вот послушай.
Смирнов, который умел бренчать на пианино, открыл крышку и проиграл на басовых клавишах: та-та-та-та! Что-то тревожное и в то же время как будто и торжественное, так что у меня мурашки по спине.
– Знаешь, что это? Это начало «девятой симфонии», – просвещал меня Смирнов. – У них еще были Бах, Вагнер, классные композиторы.