Учитель цинизма. Точка покоя - Владимир Губайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жили мы трудно, мама — баба Маня твоя — уборщицей на трех работах. Все равно совсем мало получала, отец на фронте погиб, стипендия у меня крохотная. Но было весело, хотя учиться и трудно.
На Полысаевской у нас был небольшой домик — вроде медпункта или маленькой поликлиники. Вот весь день мы с медсестрой работали, больных принимали. Устали. Я встала из-за стола, от своей писанины оторвалась, подошла к окну, а там зимний закат. И странный фиолетовый оттенок на всем, но особенно на снегу. Я такого никогда не видела. Зову медсестру, говорю: «Смотрите, снег какой сегодня». Она подошла, посмотрела: «Ну снег как снег, обычный». Я даже не знала, что сказать. Как же она не видит! А потом поняла: она ведь действительно не видит. Глаз у разных людей настроен по-разному, а к старости чувствительность снижается, и человек тонкие оттенки перестает различать. Мир как будто выгорает, бледнеет, теряет краски. Может быть, природа так готовит человека к уходу? Из яркого горячего мира трудно уходить, а из блеклого, может быть, легче? Но так не всегда бывает, у многих людей глаза нормально различают цвета и в старости.
Когда я уже работала в больнице, самое интересное, хоть и самое трудное, — это были дежурства по экстренной помощи. Сделаешь вечерний обход, тяжелых посмотришь, назначения проверишь и идешь чай пить к хирургам. Мы большой бригадой дежурили. С нами иногда Зельман дежурил, уже когда стал заврайздравом — большим начальником. Он был хороший хирург и не хотел совсем на бумажную работу переходить. А может, адреналина не хватало. Это ведь всегда стресс. Кого сегодня привезут? Что делать? Как спасать? Тоже вроде спорта: успеем — не успеем, сможем — не сможем. Помнишь у Чехова, как Дымов умирает? Он у девочки дифтеритную пленку отсасывает и заражается. Чехов сам врач, он правильно пишет: нет в этом никакого особого героизма, просто несчастный случай на производстве. Дымов увлекся, забыл подстраховаться, ну и ситуация, конечно, была очень острая, думать особо некогда — ребенок задыхается. Главное, спасти — это почти голый азарт. Вот банкиру или финансисту, им что, миллиарды нужны? Они что, их потратить могут на свои удовольствия, что ли? Это ведь невозможно. Для них деньги тоже вроде спорта. Или человек разорился — у него осталось миллионов десять, вроде с голоду не умрет. А он в отчаянии стреляется.
Самый большой травматизм — среди опытных шахтеров. Молодые и старые — те реже гибнут. Молодые еще боятся — правила безопасности выполняют, стараются. Они не понимают, что важно, что не так важно. Им все важно. А вот опытные — они вроде бы уже узнали все, они сами любые правила напишут, вот и расслабляются, и рискуют не по делу, и гибнут по глупости. А старики — почти все смерть видели глаза в глаза. Кто в завал едва не попал, кто пережил взрыв метана. Почти у всех кто-то из друзей погиб. Они знают, что гору нельзя понять, она по своим законам живет, а если молчит, то, значит, затаилась.
Сидим на дежурстве с хирургами, пьем чай, истории смешные рассказываем. Звонок из санпропускника — привезли. Спускаемся. И начинается.
Привезли старушку, она зевнула особенно сладко, и у нее челюсть выскочила. Сидит с распахнутым ртом. Смотрит огромными глазами — перепуганная вся. Головой кивает, руками разводит, сказать ничего не может. Маргарита ей челюсть вправила, и старушка давай сыпать, как из худого мешка, — и говорит, и благодарит, и рассказывает и что с ней случилось, и как она вдруг, да вот, да челюсть, и говорит, и говорит, и говорит. Маргарита сначала ее слушала, пишет и головой кивает, потом посмотрела так сурово: «Ты, бабуля, если сейчас не замолчишь, я тебе челюсть опять выставлю». Та испугалась, замолчала, но ненадолго, потом опять начала.
Привезли мужчину. Дрожит весь, завернут почему-то в ватное одеяло. Развернули одеяло, а он сидит голый на табуретке. Мы сначала ничего понять не могли. Оказалось, он пьяный с женой поругался: «А! Ты меня совсем затравила! Ни покоя, ни воли! Я вот тебе сейчас отомщу!» Покой и волю он понимал своеобразно. Пошел в чулан, принес молоток и гвозди. Жена притихла, пилить его перестала, испугалась, но понять не может, зачем ему, пьяному, молоток да еще и гвозди. А он гордо снял штаны, сел на табуретку и самым настоящим образом прибил к ней мошонку. Он сильно пьяный был, боль не сразу почувствовал. А потом-то пробрало. Он орет, а сделать ничего не может. Жена мечется по дому, что делать — не знает. Вызвала «скорую» — они ржут, грузят его в машину, везут к нам. И вот сидит он, болезный, в санпропускнике на табуретке, стонет, плачет, а у нас тоже проблема — клещи нужно искать. Клещи-то плотницкие не самый популярный хирургический инструмент. Хирурги стоят и ничего делать не могут от смеха. Ну нашли клещи, гвоздь вытащили, зашили ему. Уж и не знаю, как он потом с женой-то жил.
Привезли труп из Мерети. Жена зарубила мужа топором. Он буянил, бил ее, а потом уснул, прямо на порожек голову положил и спит. Жена — женщина решительная, и замучил он ее сверх всякой меры — взяла и топором в висок саданула. Умер — не проснулся. Потом суд был показательный в клубе. Судья, прокурор, адвокат — все как положено, народу набилось — не протолкнуться, всем интересно. А она плачет: «Изверг этот меня совсем замучил — бил смертным боем». Зал кивает: точно, бил и кричал, что убьет, вся в синяках ходила. «Из дому выгонял на мороз с детишками». Зал опять кивает: выгонял в одной рубашке, по соседям согревались и прятались. Как напьется, сущий был дьявол. «А как меня расстреляют за этого кровопийцу, куда же дети-то пойдут?» А дети маленькие — трое, и старшему еще шести нет. «И родных у нас нет! Кто ж кровиночек пригреет!» А дети тут прямо в зале суда плачут и мамку зовут. Все опять кивают: действительно, некуда детишкам деваться, сиротами останутся, только в детский дом. Судья была женщина, она их слушала, слушала и вынесла приговор: убийство совершено в целях самозащиты, ввиду смягчающих обстоятельств — 5 лет условно. И освободили убийцу из-под стражи прямо в зале суда. И пошла она домой как героиня. Но этим-то дело не кончилось! Буквально через месяц опять привозят из той же Мерети труп мужчины. В чем дело? — спрашиваем. А врач со «скорой» говорит: «Эти бабы в Мерети совсем ополоумели: вот второго мужика жена зарубила. Видно, решила, что и ей с рук сойдет. Надо их по всей строгости закона, а то они всех мужиков перерубят». Ну и правда, на этот раз приговор был уже построже. А то бы, боюсь, двумя трупами дело и впрямь не ограничилось. Остались бы в русских селеньях одни женщины.
Очень мы не любили длинные праздники. Тогда это случалось не часто, но бывало, и по три дня не работали, если в Новый год или на Октябрьскую. В праздник редко кого «скорая» привезет, но зато после — как с поля боя. И тут уже не к хирургам, а прямиком ко мне в терапию — инфаркты, инсульты, отравления, обморожения, ожоги.
Сколько людей умерло у меня, и не сосчитать. Но ведь все равно нельзя к этому привыкнуть. Я всегда представляла себе: вот живет человек — это же целый мир, память, полная людей, воспоминаний, разные желания, мысли о будущем. Никогда человек не может себе сказать: живу до завтра, а потом не будет меня. Даже смертельно больные, которые уже ни на что не надеются, все равно что-то планируют, прикидывают, как будто еще сто лет жить собираются. И вот весь этот мир, все это невероятное богатство начинает гаснуть и меркнет: жизнь уходит, руки-ноги холодеют, и все — нет человека. Лежит тело. Холодное, как бревно. Ничего в нем нет. Мне всегда хотелось хоть чуть-чуть заглянуть в этот исчезающий мир, чтобы хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь малость сохранить. Зачем сохранить? Кому это нужно? Зачем это мне-то нужно? Не знаю. Но знаю, что почему-то нужно. И что странно, сохранить хочется не рассказы, не слова — другое что-то. Есть что-то более важное. Человек ведь не из слов состоит.
Помню, под утро заглянула в палату — там пожилая женщина лежала, я знала, что ей недолго осталось, да и она знала. Захожу тихонько. Все спят. А она лежит с открытыми глазами. «Вы чего не спите?», — спрашиваю. «А я жду, когда солнышко взойдет, вот посмотрю на него последний раз и помру. Обидно очень до рассвета умереть». Было еще рано совсем, но летом рано светает. За окном небо голубое, свежее, промытое, утреннее. И первые солнечные блики по стене палаты. Наверное, она хорошо отличала все оттенки этого мира — они для нее еще не выгорели — и попрощаться хотела. Так на восходе солнца и умерла. Все-таки дождалась.
Я тогда атеистка была, комсомолка. Да и к смерти все равно нужно притерпеться, иначе работать невозможно. Врачи вообще редко о душе думают — им надо тело спасать. Но все-таки что-то должно оставаться. Иначе никак нельзя.
35
Ты живешь среди людей, они связывают с тобой надежды и планы, они на тебя рассчитывают. Раздели с ними их усилия, впрягись в чужую телегу, тогда тебе помогут везти твою, ведь ты ее иначе даже с места не сдвинешь. Но взаимные обязанности образуют сеть, и сеть эта связывает.