Учитель цинизма. Точка покоя - Владимир Губайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока мы ехали, он рассказывал мне основные сигналы, которые были приняты у него с напарником. В частности, когда на руке хороший распас, нужно свернуть веер, положить карты длинной стороной параллельно краю стола и прикрыть их ладонями. Жест довольно естественный и подозрения не вызывает.
Была и другая причина его беспокойства. Шурик знал, что я еще никогда не расписывал по-крупному, а это совсем другая игра.
Мы приехали в общагу финансового института. Зашли в условленную комнату. Сняли куртки. Нас встретили два не слишком симпатичных молодых человека, которые осмотрели меня цепкими глазками и переглянулись. Шурика они знали хорошо. Он здесь был не впервые.
Заперли двери на ключ, чтобы к нам в самый ответственный момент случайно не заглянул оперотряд — этакие добровольные или не совсем добровольные холуи администрации, следящие за дисциплинкой. Очистили стол. Нарисовали пулю. Распечатали новую колоду. И тут я почувствовал некоторую дрожь. Писали ростов по первому номеру. Только не по копеечке, а по рублю за вист. Я совершенно протрезвел и даже пожалел, что протрезвел. Я весь зазвенел внутри, как перетянутая струна. Меня как будто сковало.
Любой человек без особых усилий хоть десять раз подряд пройдет по доске шириной с ладонь, если эта доска лежит на земле. А вот если она лежит над пропастью…
А вроде бы какая разница? Но разница есть, и она в цене ошибки.
Сначала все шло нормально. Сдача следовала за сдачей. То больше везло нам, то — им. Они играли на лапу. Это было ясно. Но пока все отпиливались в нули. Я немного припадал на распасах, но некритично. Шурик сыграл довольно рискованный, но хорошо посчитанный восьмерик. И мы даже начали понемногу подниматься.
Что мне было несколько необычно, игра шла абсолютно молча. Никаких баек, присказок, карточных присловий и взаимных подколок, которые так украшают легкое времяпрепровождение. Здесь мы не играли, а делали тяжелую, напряженную работу. Слышались только правильные слова: «семь первых», «вист», «пас», «ложимся», «свояк». Поскрипели ручками, записали. Следующая сдача.
Я даже вспотел. Но потом пришел в себя. Ну и ничего страшного, и так тоже можно. Помолчим. Попиляем. И вот тут-то мне пришла какая-то совершенно гнилая карта. Я был на третьей руке. Шурик и финансист пасовали. У меня игра была крайне сомнительная, а распас и вовсе никакой, хоть сразу все взятки забирай. И как будто черт на ухо шепнул: «Два паса — в прикупе чудеса». И я упал на трехкозырку. В прикупе были две фоски не в масть, хоть сноси. Я поднял глаза и посмотрел на Шурика: его прикрытые ладонью карты лежали на столе длинной стороной параллельно краю. У него был чистый распас. А значит, у финансиста наверняка сильная карта. Сердце у меня оборвалось, но было поздно. Потом ошибся и Шурик, вместо того чтобы вистовать и играть втемную, он пасовал. Если бы они стояли — у меня был шанс, что финансовый человек сделает ошибку и все закончится не так херово. Но Шурик решил, что втемную я еще каких-нибудь чудес наделаю, — и спасовал. Финансист сказал: «Ложимся». Они легли. Все было ясно и без игры, но сдачу сыграли до конца. Малоприятный молодой человек спокойно вырезал у меня струну и уронил без трех. Собственно, можно было заканчивать.
Нам и дальше не везло, хотя таких катастроф больше не случалось. А у финансовых людей наоборот — то приходили восьмерики, то выпадали чистые распасы, то играли третьи дамы, чуть ли не четвертые валеты и вторые короли. У нас все шло с тяжелейшим скрипом. Пулю дописали к половине седьмого утра. Мы достали деньги — на двоих у нас было в наличии два червонца. Я написал расписку почти на полтинник. Финансист посмотрел на меня тяжелым взглядом: «Времени у тебя сутки». Я кивнул. Молча, не прощаясь, мы вышли в утреннюю промозглую дымку.
Шурик молчал. Я сказал: «Надо бы выпить». Шурик кивнул: «Надо. Поехали на Мосфильмовскую, там пивная в восемь утра открывается, у меня еще трешка осталась». — «Шурик, я отдам». — «Не сомневаюсь», — хмуро ответил Шурик. «Я все отдам. Это моя вина». — «Хорошо», — просто согласился мой невеселый налапник. Мы добрались до Мосфильмовской. Разменяли деньги, набрали пива в автомате, и как-то постепенно развиднелось. А на пятой кружке стало совсем светло. «Да будет тебе, Шурик, жизнь не кончилась». — «Не кончилась, но деньги отдать надо сегодня». — «Значит, отдам». Меня знобило от бессонницы и нервного напряжения. А где взять такую огромную сумму, я не представлял.
24
Бабушка приехала в Москву в 1924 году. Ей было 19 лет. Когда она сошла на Казанском без денег, без образования, без профессии, первое, что она увидела, — вдоль всей крыши щусевского творения аршинными буквами было написано: «Нигде кроме, как в Моссельпроме». Таким слоганом ее встретила столица.
Первое время она служила домработницей у брата Тухачевского. Она готовила, ухаживала за детьми, но в основном работала на огороде. Жили они на окраине где-то в районе Шаболовки, и, отправляясь в лавку за керосином, юная Саня любила остановиться и посмотреть, как достраивают Шухову башню.
Но жизнь ее как-то не задалась. Красный командир Николай Николаевич Тухачевский положил на нее глаз, а жене его Зинке это не понравилось. Все братья Михаила Николаевича Тухачевского и мужья сестер были военными и служили в Красной армии. А он хоть и не был старшим по возрасту — был старшим по званию, и именно он стал главой огромной семьи. Михаил Николаевич собрал семейный совет, всех выслушал и принял решение: «Саня будет жить у меня». И Саня переехала в Дом правительства на Никольской. Там была огромная квартира, и хоть она была перенаселена братьями и сестрами командарма и их семьями, ей выделили отдельную комнату. Она дружила и с Ниной Евгеньевной — женой Тухачевского, и особенно с его дочерью — Светланой.
Саня пошла работать на завод «Мосэлемент». Чем она там занималась, я не знаю, а вот перекусывали они с подружкой после работы в ГУМе и брали там самое дешевое изо всего, что было, — бутерброды с осетриной. Уже (или еще) был НЭП.
Потом Саня поступила в лесохимический институт. Вряд ли она думала о каком-то призвании, поступила и поступила. Поскольку не знала она почти ничего, то сначала год училась на рабфаке, а уж потом стала познавать азы лесохимии. Очень она любила вспоминать, что учили ее профессора из Первого МГУ и преподавали ей среди прочего «интегралы и дифференциалы», — она произносила эти слова с неизменным почтением. Что они значат, она, конечно, не помнила в то время, когда пестовала меня маленького, но, я думаю, она и во время обучения не слишком-то вдавалась в подробности этой мудреной науки. Зато слова какие красивые!
Тухачевский ее стремление к учебе очень одобрял. А Саня была старательной и целеустремленной, чем разительно отличалась от своего любимого внука-раздолбая.
Потом семья Тухачевского вместе с Саней перебралась в Дом на набережной. Был период, когда она жила в маршальской квартире вообще одна — Тухачевские временно переехали в Питер. Как взрывали храм Христа Спасителя, она видела из окна. В доме едва не вылетели стекла. В Бога она не верила.
В нашем доме была довольно большая, хотя и хаотичная библиотека. И в этой библиотеке была специальная бабушкина полочка: на ней стояли тоненькие книжки «Воениздата» о военачальниках — героях Гражданской войны. Таких книжек выпустили довольно много в шестидесятые: Якир (я чуть не написал «и Красин», но это тема совсем из другой оперы), Уборевич, Блюхер… Со всеми этими видными деятелями Саня была знакома. Они бывали у Тухачевского в доме, и когда случались застолья, а устраивались они нередко, он обязательно Санечку приглашал. Она вспоминала, как Михаил Николаевич настаивал, чтобы в один из таких вечеров она непременно попробовала «виску», которая была очень большой редкостью. «Виска» ей не понравилась, а его настойчивость она помнила всю жизнь. Больше всех бабушке нравился Буденный и совсем не нравился Ворошилов, она считала, что это он помешал Тухачевскому стать наркомом (ведь наркомом, конечно, должен был стать только он), а потом в трагические дни не помог.
Сталина она ненавидела так, как только может один человек ненавидеть другого: он был ее личным врагом. Когда она говорила о Сталине, у нее темнели глаза. Мне кажется, если бы ей представился удобный случай, она бы перегрызла ему горло, совершенно не задумываясь о том, что погибнет сама. И не за то, что он на десять лет отправил ее мужа и моего деда в Карлаг, а за то, что он сделал с Тухачевским.
Я много читал о красном маршале, но образ, постепенно проступавший из книг, никак не влиял на мое отношение к этому необыкновенно обаятельному, заботливому и даже нежному человеку. Бабушка говорила: «Ну конечно были женщины, но ведь они сами ему на шею вешались, а он не всегда мог устоять, вот они и виноваты, а он не виноват». Но Нину Евгеньевну она очень жалела. Логики в этом было немного, потому что в этом была другая логика — логика любви. Только став взрослым человеком и кое-что пережив, я понял: бабушка всю жизнь, с самого своего детства, может быть, с того самого дня, когда во Вражском угощала его малиной, была влюблена в Тухачевского. Она бы никогда в этом чувстве не призналась даже себе самой, а он — опытный сердцеед — наверняка догадывался.