Расставание - Леонид Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милый мой, мне тяжело без тебя. Я знаю, что так надо, что тебя нет, но зачем нам много денег, я хочу, чтобы ты был!
Я молюсь за тебя каждый день, тебе, может быть, это все равно, что я молюсь, но ты считай, что я просто думаю о тебе каждый день, и это тебе не все равно, ведь правда?
Я вот пишу: храни тебя Господь! И это значит, я хочу, чтобы все у тебя было хорошо, и я знаю, что все будет хорошо, потому что я этого очень хочу!
Жду тебя!
Твоя.3
Я не знаю человека более надежного, чем Женька Полуэктов. Он не просто надежный, он идеал надежности. Откуда берутся такие люди? Это для России какой-то новый антропологический тип, потому что нормальный русский немыслим до такой степени деловым. Они, полуэктовы, придумали новую профессию — проворачивание дел, они сумели изблатовать всю нашу строгую, такую серьезную систему, подобрали к ней ключик из чистого золота. Я в восторге от таких людей, и мне искренне жаль наших милых русских разгильдяев, которые обречены на вымирание в новом, оперативном климате полуэктовых. Кое-кто из них, разгильдяев, тоже разохотился до кормушек, но так примитивно пробивается лбом к привилегированному пойлу, что обрастает, как шерстью, всеобщим презрением — он не умеет маскироваться, пробивать себе дорогу чужими локтями. К тому же они все действуют поодиночке или жалкой кучкой, и если кто-то один дотягивается до цели, то всех остальных тут же отбрыкивает ногами. А чаще всего успех ему обеспечивают благоразумно расступившиеся полуэктовы. Пропускают, потом берут в мягкое колечко и устраивают деловой хороводик вокруг вновь образовавшейся номенклатуры: «А мы просо сеяли, сеяли! В нашем полку прибыло? Прибыло!»
Нет, я не осуждаю Женьку. Чем можно жить в этой системе? Бороться с ней? Во имя чего? Вот и остается — доить ее, стерву, раздаивать, чтоб вся она, от головы до хвоста, превратилась в одно податливое, многососковое вымя.
Не нравится? Брезгуешь? Женись на поповской дочке и постигай высоты экзальтированного духа.
Я лично не верю ни во что радостное в этой стране, да и во всем человечестве. Сотворяется новая цивилизация, к которой неприменимо ни одно из прежних понятий; она, возможно, оставит существовать резервации с сентиментальными дураками, с попами и поповскими дочками, но выработает по отношению к исключениям и чудачествам такую несокрушимую иронию и снисходительность, что ей не только не придется сражаться с рудиментами, но, напротив, они будут записаны в Красные книги и охраняться законом, как какой-нибудь сумчатый медведь или живородящая цапля.
В рудиментарности своей найдут себе удовлетворение все те, чей комплекс неполноценности окажется непреодолимым в условиях ежечасно обновляющейся действительности, кто выпадет из ритма времени, кто потеряет скорость в погоне за благами, кто не удержит в зубах посланный Богом кусочек сыра.
И я знаю, мне суждено оказаться именно среди «отставших, уставших, ведущими не ставших». На людях я, конечно, буду держать марку, состраивать хорошую мину, как бы ни была плоха моя игра, но сам перед собой признаваться в зависти к современникам, жизнь которых — восторженный галоп с препятствиями, как и ныне какой-то частичкой души я завидую Женьке Полуэктову. Зависть эта бесцельна, я не только не могу обрести Женькиного амплуа, но у меня нет и ни малейшего желания к тому. Желанья нет, а зависть есть, и в этом моя суть.
Женька — гигант! Он как сквозь землю провалился на целую неделю, но объявился именно тогда, когда я уж было засомневался в нем. «Привет, старик!» — возгласил он по телефону. Терпеть не могу этого обращения, но на душе моей стало спокойно.
Редакция, где он выбивал мне калым, самая что ни на есть патриотическая. Но и там у Женьки свой человек, «полуэтот», без которого даже патриотические издания обойтись не могут.
И вот у меня в одном кармане договор, а в другом — солидный аванс. Мне кажется, я мог бы все это проделать и сам. Главы из будущей книги сделаны на совесть, и я мог бы миновать Женькину номенклатуру. Но я знаю и другое, — сегодня, сейчас ни договора, ни аванса у меня еще не было бы. Тут явное преимущество Женькиной системы. Его начальник всегда подстрахован — самим Женькой, в случае чего Женькин клан найдет ему другое место, не менее номенклатурное. Поэтому он более свободен в принятии решений, и, следовательно, более производителен. Здесь не только замкнутый круг, здесь приговор идеализму.
Все это было бы грустно, если бы не было реально, а реальность требует к себе уважения и признания.
С Женькой мы встречаемся у метро «Каширская» и следуем в гости — к герою моей будущей книги. Мы отмечаем удачу, и по этому поводу у меня в обеих руках сумки. Прохожие, честные советские люди, заинтересованно поглядывают на мои сумки, откуда с наглядностью выпирают нетиповые горлышки буржуазных бутылок, буржуазный сервелат в сверкающей обертке, и я подозреваю, что некоторое несоответствие между содержимым моих сумок и мной самим, заурядно «нашенским», советским от ботинок до прически, должно вызывать нормальное подозрение на мой счет. Я чувствую себя фарцовщиком, торгующим индийскими презервативами.
Но рядом Женька. Солиден и скромен. Очки в изящной оправе. При этом одет Женька искусно просто. Мы идем в гости к простому советскому человеку и демонстрировать ему парижские моды неуместно, мы будем демонстрировать интеллект и принадлежность к сильным мира сего, чтобы сердце его зашлось радостью общения с «писателями».
Женька на подъеме, он сияет, более, чем обычно, подвижен, размашист.
— Итак, старик, ты уходишь в народ.
Сквозь очки Женькины глаза смотрятся как в проемах долговременной огневой точки, в них уверенность и въедливость.
Я жду, когда он пояснит свой намек. Мы стоим в хвосте десятиметровой очереди на автобус.
— Честно тебе признаюсь, старик, всегда считал, что Ирина не для тебя.
— А для кого?
— Для меня! — отвечает Женька, и тщетно я пытаюсь пробиться к его зрачкам; небо отсвечивает в стеклах очков и перекрывает глаза.
— Мы бы с ней такими делами ворочали! Ирка — это же не просто энергия, это аккумулятор. Ты, старик, смотрелся рядом с ней как балласт. А вот поповская дочка — это как раз для тебя. Ты, надеюсь, понимаешь, что я не принижаю тебя и не ущемляю твоих достоинств.
Я неопределенно киваю головой, я еще не решил, в каком месте оборвать Женьку.
— Альянс с религией излечит тебя от наклонности к диссидентству; в религии, как это ни парадоксально, всегда присутствует здравый реализм, то есть именно то, чего тебе не хватает.
— А Ирина? — провокационно спрашиваю я. Женька увлечен и не улавливает моей интонации.
— Ира — это женщина-воин, она только не нашла еще своего поля сражения, этим и объясняются ее рукопашные потасовки на телевидении. Ты знаешь, я бы мог всю эту историю похерить, но она не захотела, до нее, кажется, дошло, наконец, что она не для того создана.
— А для чего? — будто невзначай бросаю я, протаптываясь к подошедшему автобусу.
Когда изрядно помятого Женьку притискивают ко мне в автобусном проходе, он ворчит зло:
— Говорил тебе, возьмем тачку.
Я искренне наслаждаюсь, спесь его сбита, индивидуальность затерта, сквозь очки сверкают оскорбленные глаза. Холеная борода смотрится совсем нелепо в толчее… Мне хочется сказать что-нибудь про объективную реальность, которую следует принимать и уметь вписываться в нее, но ничего острого на язык не подворачивается. Я еще не успел обдумать Женькину радость по поводу моего разрыва с Ириной. Вообще все, что связано с Ириной, в последние дни отступило от меня, я как-то отупел ко всему, что, может быть, как раз и требовало моего внимания, я даже запретил себе думать об Ирине, о ребенке, который… чей? Эта тема стоит поперек моего пути к новой жизни, и я надеюсь потаенной надеждой, что все как-то разрешится само собой, и настежь откроется мне дорога в мирок отца Василия, и потому все, нынче окружающее меня, я воспринимаю, как временное, почти как мираж, за которым только и начнется нечто настоящее.
Дворами и сквериками я привожу Женьку к облупленной пятиэтажной коробке, где проживает герой моей будущей книги. Нас ждут, мы высмотрены из окна, и на втором этаже замызганного, провонявшего кошками подъезда распахивается дверь, обитая черным дерматином. Нас встречает празднично одетая жена моего героя Полина Михайловна, худая, высокая женщина, лет за шестьдесят, но энергичная, подвижная, и, как мне кажется, от постоянной озабоченности на лице — некрасивая. Но есть одно своеобразное движение руками и плечами, как бы вместо тяжкого вздоха усталости и отчаяния, это, скорее, старая привычка, но она мгновенно располагает к ней, вызывает сочувствие. Весь вид этой женщины — в морщинах, с тяжелой мужской походкой, с большими мужскими руками, — как печальный слепок судьбы, которой не позавидуешь.