Эндерби снаружи - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А смысл? Кажется, вполне ясен. Вот что происходит в человеческом обществе. Сад Эдема (из другого сонета, того, который взбесил проклятого Уопеншо) превращается в поле, где люди строят, сражаются, пашут, или еще что-нибудь. Они себя почитают, считают очень умными, а потом все персонифицируются в вожде-автократе, вроде этого самого Франко в Мадриде. Гуманизм всегда ведет к тоталитаризму. В любом случае, что-то вроде того.
Эндерби был умеренно доволен стихом, сильней радуясь перспективе более крупной структуры — цикла. Несколько лет назад он издал том под названием «Революционные сонеты». В книгу вошли не только сонеты, но название ей дали первые двадцать стихотворений, каждое из которых старалось вместить, — эксплуатируя парадигму темы и контртемы в излюбленной Петраркой форме, — определенную историческую фазу, на которой совершалась революция. Теперь он чувствовал, что можно взять те двадцать сонетов из сборника и, добавив еще двадцать, в сотрудничестве с Музой построить обширный цикл, сам по себе составляющий том. Понадобится новое название, более изобретательное, чем старое, например, «Мозг и Раковина», или еще что-нибудь. Пока есть вот эти два сонета — про Сад Эдема, и новый, про человека, строящего собственный мир за пределами Сада. Где-то в глубине подсознания зудело воспоминанье о начатом и оставленном в весьма грубом виде другом сонете, который после хорошей отделки и тщательной полировки станет третьим. На самом деле, думал он, тот сонет будет предшествовать этим двум, изображая первичную революцию на небесах, — бунт Сатаны и подобные вещи. Люцифер, Адам, дети Адама. Получатся три первых стиха. Ему казалось, что, достигнув определенной степени опьянения, за которой последуют тщательные раздумья, можно будет вернуть сонет к жизни. По крайней мере, если оставить ворота открытыми, рифмы наверняка притопают обратно в американских армейских ботинках на мягкой подошве. Октава: Люцифер сыт по горло незыблемым порядком и согласием на небесах. Хочет действовать, выдумывает идею дуализма. Секстет: он низвергается и сотворяет ад в противоположность небесам. Эндерби видел его падение. Как орел, сорвавшийся в солнечном свете с вершины горы. Это из Теннисона. Под ним расползается, морщится море. Море — горе. Гора — дыра. Рифмы секстета?
Он чувствовал возбуждение. Поднял за себя тост с остатками «Фундадора». Еще эта проклятая женщина. Впрочем, пора уже устыдиться и ощутить желание поправить дело. Лучше сейчас пойти к ней, извиниться. Эндерби понимал, что на самом деле, наверно, не совсем вежливо вылезать из постели и прочего с женщиной, чтобы стих написать. Особенно на туалетной бумаге, принесенной в виде триумфального вымпела. У женщин свои понятия о приоритетах, их надо уважать. Впрочем, она, несомненно, поймет, если как следует объяснить. Можно сказать: предположим, она за этим самым делом вдруг увидит новый лунный кратер, — неужели сама не соскочит, как он соскочил? А потом сонет прочитать. Он задумался, стоит ли для визита прилично одеться. Встает рассвет, отель скоро зашевелится, наглые официанты явятся в спальни с весьма неадекватным завтраком. А вдруг она, полностью умиротворенная сонетом, снова заманит его в постель, на этот раз в свою, для возобновления, так сказать, того самого? Эндерби вспыхнул. И решил идти, как Дон Жуан в однажды виденном фильме, в расстегнутой на шее рубашке и в брюках.
Он вышел в коридор с намотанным на запястье сонетом, придерживая конец большим пальцем. Ее номер рядом, с той же стороны. Когда они все вместе шагали во главе с мистером Мерсером, а мистер Гаткелч кричал: «В ногу, в ногу, скоты», — Эндерби определенно видел, что ее поместили вот в этот вот номер. Он подошел к нему, остановился, пыхтя, стараясь изобразить полнозубую улыбку. Потом схватился за дверную ручку и вошел очертя голову. Рассветный свет, шторы опущены, номер очень похож на его собственный, но с багажом. Она лежала в постели, возможно, спала, возможно, — ведь, предположительно, каждая женщина сразу способна заметить вторжение, принять определенные меры для защиты своей чести, — притворялась спящей. Эндерби громко кашлянул и сказал:
— Я пришел сказать, извиняюсь. Я не хотел. На меня просто нашло, как я уже говорил.
Она сразу проснулась, больше, кажется, изумленная, чем сердитая. Сменила ночную рубашку на скромную хлопчатобумажную, а также цвет волос. Это была стюардесса из самолета. По имени мисс Келли. Эндерби насупился на нее. Она не имеет права… Впрочем, может быть, он зашел не в тот номер.
— Вам что-нибудь нужно? — спросила она. — Знаете, я, фактически, только в полете обслуживаю пассажиров.
— Нет-нет, — хмурился Эндерби. — Простите. Я другую женщину ищу. Луну. Мисс Булан.
— Мисс Боланд. А, ясно. Рука? У вас рука забинтована. Ладонь обрезали? Аптечка в самолете. Может, служащие отеля помогут.
— О, нет-нет-нет, — рассмеялся теперь Эндерби. — Это не импровизированная повязка, а стихотворение. Мне пришлось встать, чтоб вот этот вот стих написать, понимаете, и, я боюсь, мисс Боланд, как вы ее назвали, обиделась. Собираюсь перед ней извиниться, может быть, прочитать этот стих, как бы в знак примирения, так сказать. Называется сонет.
— Не рановато ли? — Она снова скользнула под одеяло, оставив на виду только голову и глаза. — Я хочу сказать, все еще спят.
— О, — добродушно улыбнулся Эндерби, — знаете, этот стих не такой. Вы про утреннюю серенаду подумали, про песню с пожеланием доброго утра. Елизаветинцы их обожали. Жаворонок чик-чирик и так далее. Ах, все птички поют по утрам и тому подобное. Сонет — стихотворение в четырнадцать строк. По-моему, на любой случай.
— Я знаю, что такое сонет, — глухо, но четко проговорил ее голос. — Сонет есть в книжке Йода Крузи.
Эндерби застыл в параличе, выставив свой сонет, как кастет.
— Что? — Вдали чувствовались какие-то мысли, которые, как неуклюжие британские том-ми[75], неуклонно приближались легким пехотным шагом.
— Ну, знаете. Вы в самолете расспрашивали про поп-певцов. Крузи книжку стихов написал, за которую премию получил. На самом деле я ничего там не поняла, а одна стюардесса с БОЭКа, знаете, образованная, говорит: очень умно.
— Вы не могли бы, — заикался Эндерби, — что-нибудь оттуда припомнить? — И подобно Макбету, понял, что, может быть, всех придется убить.
— Ох, еще так рано. И, — сказала она, девушка-тугодумка, снова сев, все с себя сбросив, — фактически, вам нельзя здесь находиться в такое время. И в любое другое. Вас никто сюда не звал. Я позову капитана О’Шонесси. — Голос ее становился все громче.
— Хоть строчку, хоть слово, — умолял Эндерби. — Скажите только, в чем там дело.
— Вам тут делать нечего. Пользуетесь своим положением пассажира. Я не должна грубить пассажирам. Ох, может быть, вы уйдете?
— Про дьявола, ад и так далее? В чем там дело?
— Ну, хватит. Я зову капитана О’Шонесси.
— О, не трудитесь, — простонал Эндерби. — Уже ухожу. Только это просто наглость за наглостью.
— Это вы мне говорите о наглости.
— Сначала одно, потом другое. Если он мертв, хорошо, что он мертв. Только я вам обещаю, полетят другие головы. Есть там что-нибудь про орла? Знаете, который падает с большой высоты?
Мисс Келли очень глубоко вдохнула, как бы готовясь крикнуть. Эндерби вышел, желчно кивая, закрыв за собой дверь. В данных обстоятельствах не очень-то хотелось обращаться к мисс Боланд. Женщины в высшей степени непредсказуемы. Нет, это глупо. Вполне предсказуемы. Он надеялся никогда больше не видеть проклятую Весту-предательницу, но теперь явно должен с ней встретиться перед расправой. Будущее устрашающе заполнялось. Жестоко необходимые и в то же время тошнотворно неподобающие дела. Хочется снова заняться поэзией.
Глава 4
1
Спокойно, спокойно. Эндерби сообразил, что сейчас утро, он встал, и ему ничто не мешает привлечь Севилью к делу, которое должно быть сделано. Во-первых, вопрос о песетах. Небритый, в грязной рубашке, но во всех остальных отношениях респектабельный, он спросил у зевавшего на дежурстве дневного портье, где можно обменять стерлинги. Спрашивал по-итальянски, который портье, спасибо Римской империи, хорошо понимал. Была у Эндерби какая-то мысль, что британским правительством в предательском сговоре с иностранными банкирами (даже с фискальными головорезами Франко) запрещено предъявлять голые фунты в любом континентальном заведении официального денежного обмена. Выяснится, что у тебя имеется больше дозволенного законом количества фунтовых бумажек, и о тебе по разным бесстрастным каналам докладывают Канцлеру Казначейства, мужчине с неискренней улыбкой, которого Эндерби однажды видел в «Поросятнике» с какой-то женщиной. Во время краткого фиктивного медового месяца в Италии у него были вполне допустимые аккредитивы. Портье с помощью пантомимы и основных романских понятий сообщил, что цирюльник за углом предлагает замечательный обменный курс. Эндерби ощутил маленький ледяной кубик радости, который вскоре выпрыгнул на поверхность и растаял в окружающей горячей воде. В любом случае, надо побриться. Севильский цирюльник?