В огороде баня - Геннадий Емельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий сказал кому-то в пустоту:
— Дай-ка ключ от гаража, — и повернулся к Павлу Ивановичу. — Тебе полуось нужна?
— Да, полуось. Если можно.
— Почему не можно. Есть у меня лишняя полуось. Ульяна, ключи!
Невесть откуда появилась дебелая женщина, очень похожая выправкой и статью на хозяина, и сухо поклонилась.
— Сосед деталь просит одну, выручать надо, Ульяна.
Женщина опять поклонилась и вытащила из кармана фартука связку ключей. Григорий Сотников кивнул учителю и старику Паклину: прошу, мол, следовать за мной.
В гараже Сотников разом потерял солидность и засуетился, заметался, как мышь, он шепнул Павлу Ивановичу:
— Встань в дверях, — и громко, для жены, витавшей злым духом где-то рядом, заговорил: — Пока мотоцикл имею. С коляской. Через год, если все сладится, машину буду покупать. «Москвич» хочу. С машиной оно как-то лучше.
— Оно лучше, — солидно подтвердил дед Паклин.
Сотников говорил и расторопно совершал какое-то действо весьма таинственного свойства: он снял со стены деревянную полку, за полкой оказалась внушительных размеров дыра, в темном нутре дыры блестело стекло. Вдруг в руке Григория появился стакан, наполненный светлой жидкостью. В правой руке был стакан, в левой — огурец. Дед Паклин судорожно принял стакан, выпил единым махом, зачем-то присевши, и вогнал в рот огурец. Сотников следом тоже опрокинул в себя порцию и одновременно погрозил деду кулаком: не кашляй, терпи! Павел Иванович чувствовал на своей спине тяжелый взгляд сотниковской хозяйки. Взгляд этот воткнулся и торчал меж лопаток, будто стрела, выпущенная из лука.
— Будешь? — шепнул учителю Сотников.
— Нет.
— Тогда бери вот, — и Гриша протянул Павлу Ивановичу мешок. — Это полуось, она тяжелая. Дотащишь, поди?
— Дотащу.
Полка во мгновение ока была водружена на место, и все трое дружно и весело шагнули на свет.
— Помогу соседу, Уля, полуось установить, — небрежно бросил жене Сотников и отдал ей ключи.
На улице дед Паклин целиком исторг изо рта огурец и закашлялся.
— Теперя можно, папаша, — благодушно разрешил Сотников, — теперя кашляй и сморкайся хоть до второго пришествия.
…Мешок Григорий Сотников развязывал сам, развязывал медленно, благоговейно и вынул на свет великолепный самовар средних размеров, никелированный, ясный, с фигуристым краником. Чудо-самовар, одним словом.
— Ну и что? — дед Паклин был разочарован. — Эка невидаль — самовар. Их нынче продают.
— Что ты как ребенок, папаша, ей-богу! Зачем мне самовар в чистом-то виде? Это, папаша, самогонный аппарат новейшей конструкции, с фильтром от противогаза и все прочее. На одном заводе братва мне устроила. Включается в сеть. Видишь, провод есть, вилочка есть. Не твои чугунки, понимаешь.
— Вот это да-а-а-а!
— Пользуйся, Павел Иванович. Я тебе все обскажу, Павел Иванович. Никаких тебе хлопот, включил и — капает.
— Сколь в день? — поинтересовался дед Паклин и ласково огладил самовар черными изломанными руками.
— Больше литрухи.
— Зачем он мне, товарищи! — взмолился Павел Иванович. — Еще не хватало мне самогон гнать. Это же позор!
Дед Паклин посмотрел на учителя с укоризною и мелко потряс головой:
— Я тебя, Паша, не понимаю. Ты человека благодарить должен, а ты, Паша, в душу ему плюешь. И не стыдно? Вот накапает тебе по баночкам литров пять…
— Пять — мало, — сказал Гриша Сотников.
— Накапает тебе, значить, по баночкам литров десять…
— В самый раз, папаша.
— …и пригласишь ты мужиков с нашей улицы. Так, мол, и так: баня нужна. Да. За деньги тебе никто, Паша, робить не станет, за угощение — с полным удовольствием, потому как, Паша, мы — русские. И не стыдно тебе?
Павлу Ивановичу на самом деле сделалось стыдно: люди для него стараются, как могут, а он от ласки нос воротит.
— Дрожжей у тебя нет, конечно, — с уверенностью сказал Гриша и протянул Зимину пакет из газеты. — На тебе и дрожжи.
— Вот и дрожжи дает тебе сосед, — запел снова дед Паклин. — Дрожжи теперича не достать.
— Спасибо, товарищи!
— Так-то оно лучше, — покивал опять головой дед Паклин. — Он же от души, потому как люди мы — русские.
— Спрячь пока, — Григорий показал на самовар глазами, — вечером запустим.
2Павел Иванович вскользь раздумывал о том, откуда в нем такая страсть к крестьянской работе, эта любовь к запаху стружек, сырой коры и эта неустанная дерзость, уверенность в том, что у него все получится и что он все сможет? «Мы ведь от земли, — думал Павел Иванович, — в крови нашей однажды пробуждается Великий Зов хоть ненадолго воротиться к истоку родника, из которого пьем». Так красно думал учитель словесности, трудясь, на диво родным и соседям, как муравей.
Перво-наперво Павел Иванович ошкурил с десяток самых добрых бревен и перетянул их волоком в дальний угол огорода, начисто разрушив при этом грядку с горохом. Жена пробовала при виде разрушения сказать с крыльца обличительную речь, но супруг глянул на нее так остро и зло, что жена Соня, не привыкшая к дурному обращению, мягко спятилась в дом. Она с дочерью Галиной уходила на речку. Они не возвращались даже обедать. Павел Иванович их крепко обидел и, между прочим, не испытывал никакого раскаяния. Сперва он попросил жену Соню помочь распилить бревно. Жена пилу за ручку держала брезгливо, тянула ее на себя рывками и вкось. Павел Иванович объяснял терпеливо, как умел, что на себя пилу тянут плавно, от себя же лишь мягко отпускают — вот, дескать, и вся наука. Жена простую науку не осилила. Может статься, не очень и хотела осилить, и с оскорбительной последовательностью не усваивала урок. Тогда Павел Иванович громко заявил жене, что она женщина тупая, и до сих пор ему лично непонятно, как она сумела закончить институт и почему не краснела, когда ей под музыку вручали диплом? Соня бросила пилу наземь и пошла прочь. Голову притом она держала высоко и гордо. Она будет дуться с месяц, но Павла Ивановича это обстоятельство теперь как-то не очень беспокоило, он, помучившись, мобилизовал на помощь дочь Галину, здоровенную деваху, восьмиклассницу, и вновь растолковал про то, как обращаться с пилой. Дочь получила отставку быстрее жены и с подзатыльником в довесок, что по нынешним меркам оценивается едва ли не преступлением против педагогики и высокой морали. Но Павла Ивановича, повторяем, мораль и прочие материи сейчас занимали мало. Дочь перебежала в стан обиженных. Это было удобно для дочери: она готова была сердиться на отца постоянно, потому что он заставлял работать. Нигилизм молодежи легко объясним именно под этим углом, если не мудрствовать лукаво.
Дня три, как было уже сказано, Павел Иванович ошкуривал и перетаскивал бревна в огород. Он ничего не загадывал, настроившись оптимистично, твердо уверовав, что все потихоньку образуется.
Жизнь шла, катилась с размеренным однообразием, и ничего особенного не происходило: по-прежнему мелькал дед Паклин с алюминиевой чашечкой, каждое утро заглядывал Григорий Сотников, который все еще бюллетенил. И дед, и Григорий интересовались одним:
— Капает, Паша? — и подмигивали заговорщически.
— Капает, — со вздохом отвечал им Павел Иванович и вел гостей в летнюю кухню, где стоял самовар, производящий зелье. Павел Иванович наливал дорогим соседям из пол-литровой банки по стаканам. Дед Паклин приносил в кармане пучок лука, сорванного с грядки.
Гриша Сотников благоговейно нюхал корочку. Оба кряхтели и задумчиво жмурились.
— Ничем вроде не отдает? Или отдает, Гришка? — осведомлялся дед.
— Да вроде бы не должно пахнуть-то. Там же фильтр от противогаза стоит, я же тебе говорил.
— И до чего люди только не додумаются, и-и-и! А ну еще по маленькой, Паша, — и дед Паклин протягивал свой стакан тряской рукой.
Эта сцена повторялась в обед и вечером. Потом Павел Иванович перестал церемониться — он махал из огорода, показывал на летнюю кухню: сами, мол, распоряжайтесь, мне некогда. Бывало, дед не мог самостоятельно пересечь улицу, у него сводило ноги. Гриша Сотников великодушно доносил старца до его калитки и толкал во двор, сваливал туда и удалялся с высоко поднятой головой.
За неделю Павел Иванович успел припрятать лишь литр самогона, а надо было накапать много, литров хотя бы пять-шесть, чтобы кликать мужиков на помощь.
Заглядывали иногда и другие соседи, советовали, рассуждали о значении бани в нашей повседневности. Один говорил, что лично он ошкуривал лес прямо на срубе и черту проводил по коре, другой утверждал обратное: лес желательно маленько обветрить в ошкуренном виде, прежде чем рубить сруб, третий наставлял ставить бревна для пущей крепости на шканты, как ставят брус. Павел Иванович благодарил за советы и продолжал мантулить один. Евлампий все не шел и не шел. Павел Иванович уже стал забывать о нем, и время как-то уж само собой он начал делить резким рубежом на две половины — до привозки леса и после. Все, что было «до», было давно и уже покрыто горьковатым пеплом забвенья. Евлампий и прочее, связанное с ним, казалось зыбким и неправдашним.