Юлия, или Новая Элоиза - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она приказала искать по всему Риму, не жалея золота и хлопот, юную красотку, доступную и надежную; такую особу нашли, правда не без труда. Однажды вечером после нежной беседы маркиза представила ее Эдуарду. «Располагайте ею, — сказала она с улыбкой. — Пусть она воспользуется правами моей любви; но я хочу, чтоб она была единственной. С меня достаточно, если вы иной раз вспомните близ нее о той, из чьих рук вы получили ее». И, сказав это, маркиза хотела выйти из комнаты. «Остановитесь! — воскликнул Эдуард. — Если вы считаете меня подлецом, способным принять подобное предложение, да еще в собственном вашем доме, — жертва не велика: о таком негодяе и жалеть не стоит». — «Но раз вы полагаете, что не вправе принадлежать мне, — ответила маркиза, — я хочу, чтобы вы не принадлежали никому; уж если любовь должна утратить свои права, позвольте ей, по крайней мере, распорядиться ими по-своему. Почему вам тягостна моя забота о вас? Вы боитесь оказаться неблагодарным?» Тут она убедила его записать, где проживает Лаура (так звали юную прелестницу), и потребовала от него клятвенного обещания воздержаться от других любовных связей. Это должно было растрогать Эдуарда, и он растрогался. Ему труднее было сдержать чувство признательности, нежели чувство любви; никогда еще маркиза не ставила ему такой опасной ловушки.
Маркиза, доходившая, подобно своему возлюбленному, во всем до крайности, пригласила Лауру поужинать с ними и обласкала ее, словно хотела с особой торжественностью совершить величайшую жертву, на какую способна любовь. Эдуард был поражен и охвачен восторгом; волнение чувствительной души изливалось в его взорах, в его жестах; каждое его слово выражало страсть самую пламенную. Лаура была прекрасна, но он едва удостаивал ее взглядом. Не следуя примеру сего равнодушия, она смотрела внимательно, ибо картина истинной любви, оказавшаяся перед ее глазами, являла собою нечто новое, совершенно новое для нее.
После ужина маркиза отослала Лауру и осталась наедине со своим возлюбленным. Она рассчитывала, что теперь свидание с глазу на глаз будет опасным для него, и не ошиблась в этом; однако ее расчеты, что он поддастся искушению, не оправдались; вся ее ловкость сделала торжество добродетели лишь более блистательным и для обоих более тяжелым. Именно к этому вечеру и относится, в конце четвертой части «Юлии», восхищение, которое испытывал Сен-Пре перед силою воли своего друга.
Эдуард был добродетелен, но он был мужчина; он отличался прямотою человека чести и презирал фальшивое благоприличие, коим ее подменяют в свете, где весьма им дорожат. Проведя еще несколько вечеров близ маркизы все в том же восторженном упоении, он почувствовал, что опасность возрастает, что вот-вот он будет побежден, и предпочел погрешить против правил деликатности, нежели против добродетели. Он навестил Лауру.
Увидев его, она вся затрепетала. Он заметил, как она грустна, и вздумал ее развеселить. Ему казалось, что его попытки увенчаются успехом без особых с его стороны усилий. Но добиться этого оказалось не так легко. Ласки его были встречены весьма холодно, все его предложения были отвергнуты, да еще с таким видом, какого нельзя ожидать, когда за притворным отказом скрывается согласие.
Столь удивительный прием не отпугнул Эдуарда. Ужели он должен, словно юнец, почтительно обращаться с девицей такого пошиба? И он решил без стеснения воспользоваться своими правами. Несмотря на слезы, вопли, сопротивление, Лаура очутилась в его власти, но, почувствовав себя побежденной, она отчаянным усилием вырвалась и, отбежав в другой конец комнаты, крикнула дрожащим голосом:
— Убейте, если хотите, но живой я вам не дамся. Никогда!
И жест ее, и взгляд, и тон не оставляли в том никакого сомнения. Эдуард был удивлен до крайности, и это подействовало на него отрезвляюще; он взял Лауру за руку, усадил ее рядом с собою и молча смотрел на нее, холодно ожидая развязки комедии.
Лаура не промолвила ни слова, она сидела, потупив глаза, дышала неровно, сердце ее колотилось, и все в ней изобличало необычайное волнение. Наконец Эдуард, нарушив молчание, спросил, что значит сия странная сцена.
— Разве вы не Лауретта Пизанская? — добавил он. — Может быть, я ошибся?
— Увы, не ошиблись! — воскликнула она дрожащим голосом.
— Вот как! — сказал он с насмешливой улыбкой. — Уж не переменили ли вы свое ремесло?
— Нет, — ответила Лаура. — Я все та же. Из моего положения вырваться невозможно.
Слова эти и выражение, с коим Лаура произнесла их, были столь необычны, что Эдуард подумал, не сошла ли она с ума. Однако он продолжал:
— Так почему же, прелестная Лаура, вы делаете для меня исключение? Скажите, чем я навлек на себя вашу ненависть?
— Ненависть? — воскликнула она с живейшим волнением. — Я ничуть не любила тех, кого принимала, я могу вытерпеть любого, но только не вас!
— Да почему же? Лаура, скажите яснее, я вас не совсем понимаю.
— Ах, да разве я сама себя понимаю? Знаю только, что вы никогда меня не коснетесь… Нет, — повторила она с горячностью, — никогда вы не коснетесь меня! В ваших объятиях меня терзала бы мысль, что вы видите во мне продажную девку, и я бы умерла от бешенства.
Она воодушевилась, говоря это; Эдуард заметил в ее глазах выражение скорби, отчаяния, и это его тронуло. Обращение его стало менее презрительным, тон более учтивым, сердечным. Она отворачивалась от него, избегала его взглядов. Он ласково взял ее за руку. Почувствовав это прикосновение, Лаура подняла к своим губам его руку, прильнула к ней поцелуем и, разрыдавшись, зашлась слезами.
Этот язык, довольно ясный, все же не был точным. Лишь с трудом Эдуарду удалось добиться откровенного изъяснения чувств. Вместе с любовью вернулось целомудрие, и никогда Лаура, расточая ласки, не ведала такого стыда, какой испытывала теперь, признаваясь в любви.
Едва зародившись, любовь вспыхнула с великой силой. Лаура обладала натурой живой и чувствительной, была достаточно хороша, чтобы внушить страсть, достаточно нежна, чтобы ее разделить; но еще в ранней юности она была продана недостойными родителями, и прелесть ее, запятнанная развратом, потеряла свое очарование. Среди постыдных утех любовь бежала от нее: разве распутники могли чувствовать или внушать любовь? Воспламеняющиеся вещества не возгораются сами собой, но достаточно одной искры — и вспыхнет пламя. Сердце Лауры зажглось огнем при виде восторгов Эдуарда и маркизы. Неведомый ей прежде язык любви вызвал в ее душе дивный трепет; она прислушивалась внимательно, смотрела жадным взглядом, и от нее ничто не ускользало. Сверкающий взор счастливого любовника проник до самой глубины ее сердца; кровь горячей побежала по ее жилам; переливы голоса Эдуарда волновали ее, все его жесты, казалось ей, выражали нежное чувство; страсть, оживлявшая его черты, захватила ее. Впервые возник перед нею образ любви, и она полюбила того, кто был проникнут столь глубоким чувством. Если б он ничего не питал к другой, быть может, и Лаура осталась бы к нему равнодушной.
Смятение чувств не стихало. Волнения зарождающейся любви всегда нам сладостны. Первым стремлением Лауры было предаться столь новому для нее очарованию, а вторым — открыть глаза на самое себя. Тогда она постигла свое положение и пришла в ужас. Все, что питает надежды и желания влюбленных, бушевало в исполненной отчаяния душе. Отдаться возлюбленному полагала она невозможным, видя в том свидетельство гнусного, подлого ремесла продажной твари, ласками которой тешатся, но презирают ее; услады счастливой любви были бы осквернены развратом. Итак, она стала мученицей своей страсти. Чем легче было утолить желание, тем ужаснее представала перед нею ее судьба; женщина без чести, без надежды, без опоры в жизни познала любовь лишь затем, чтобы тосковать о восторгах любви. Так начались ее долгие страдания и кончилось мимолетное счастье.
Зародившаяся страсть унижала Лауру в собственных глазах, но возвышала в глазах Эдуарда. Увидев, что она способна любить, он уже не презирал ее. Но какого утешения могла она ждать от него? Какое чувство мог он ей выказать, кроме неглубокого сострадания, кроме жалости, каковую благородное сердце, поглощенное другим чувством, может питать к несчастному созданию, сохранившему лишь крупицу чести, достаточную, однако, для того, чтобы терзаться сознанием своего позора?
Эдуард утешал Лауру, как мог, и обещал прийти еще раз. Ни слова не сказал он о ее ремесле, не стал даже уговаривать бросить сие занятие. Зачем было усугублять ее отвращение к самой себе, раз оно и без того переполняло ее безысходным отчаянием? Не стоило касаться сего предмета: всякое неосторожное слово как бы создавало близость меж ними, а близость была невозможна. Величайшая беда позорного ремесла — то, что, бросив его, человек ничего не выигрывает.