Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах - Николай Гоголь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много явилось статей о твоей книге. Петербургских я почти не читал, за исключением статьи Белинского в «Современнике»[1774]. Он на тебя злится за книгу – и только. Бедный Белинский в злой чахотке. В Петербурге все тебя ругали, за исключ<ением> Булгарина, который обрадовался случаю оправдаться и сказал: «Вот видите! ведь я правду говорил, что сочинения Гоголя никуда не годятся. Вот он и сам то же говорит»[1775]. Здесь вышло две статьи. Одна в «Листке», Григорьева, с сочувствием к тебе. Другая, самая сильная статья против тебя из всего до сих пор напечатанного, статья Павлова[1776]. Она возбудила во многих сочувствие, и много об ней говорят. Все статьи московские к тебе посылаю по почте. Может быть, они вызовут тебя к ответу. Павлов печатает ряд писем и разбирает всю книгу твою по косточкам. Может быть, и я скажу свое слово, когда переслушаю всех[1777].
Главное справедливое обвинение против тебя следующее: зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром божиим? В самом деле, ведь талант дан тебе был от бога. Ты развил его, ты не скрыл его в землю. За что же пренебрегать тем? Ты таким пренебрежением оскорбляешь и бога, оскорбляешь и людей, которые в тебе любовались этим талантом и его ценили. Как хочешь, это внушение гордости личной, гордости духовной, против которой ты сам же говоришь на последних страницах твоей книги. Возвратись-ка опять к твоей художественной деятельности. Принеси ей опять твои обновленные силы. Твой комический талант еще так нужен в нашей России, и нужен именно против того врага, с которым ты борешься. Конечно, прежде ты иногда шалил им. Но эти шалости понятны в поэте нашей эпохи. У Гомера в «Илиаде» боги ведут себя всегда чрезвычайно дурно, бранятся и дерутся, когда люди предаются злобе, гневу и терзают друг друга. Боги греческие – поэты или поэзия. Так и поэзия ведет себя дурно, дерется и бранится, когда у людей скверно идет дело. Таков Аристофан. Таков был и ты. Твоя поэзия также дралась, ругалась, шалила, как боги греческие, как Юнона, Марс, Венера. Но ты мог бы теперь высокую комедию, всю силу смеха, которым ты одарен, обратить на самого дьявола. Раз случилось мне говорить с одним русским, богомольным странником, который собирался в Иерусалим и был у меня. Звали его Симеон Петрович. Рыженький старичок. У меня записана в книге вся его беседа, но есть в ней особенно одни слова, которые тебе принадлежат как комику. Выписываю из моей книги: «Весьма иронически и всегда с насмешкой говорил он о дьяволе, называя его дураком: «В яме сидит, дурак, сам и хочет, чтобы и другие туда же засели. Прямой дурак!» Вот мысль русского и христианского комика: дьявол первый дурак в свете и над ним надобно смеяться. Смейся, смейся над дьяволом: смехом твоим ты докажешь, что он неразумен. Ведь в самом деле, все глупости людей от него. Показывай же людям, как он их путает, как они от него глупеют, мелеют, как и великое он у них отнимает! Ведь это запас неистощимый для комика русского! Ведь даже не одна Россия, но весь мир может войти в твою комедию. Ты пишешь ко мне, что ты путем разума, путем скорее протестантским, дошел до Христа: итак, если разум для тебя во Христе, то неразумие и вся глупость должны быть в человекоубийце, во враге его. Итак, преследуй врага твоим неистощимым, чудным хохотом, и ты совершишь доброе дело людям в пользу вечного разума, который во Христе. Христос растворит твое сердце любовию, которая внушит тебе и высокие создания. Перед тем, как писать к тебе, я прочел опять твое «Светлое Воскресенье»[1778]. Во имя его, – и вот уже гремит оно по Москве, – прошу тебя: возвратись к искусству. Не заставь людей в России говорить, что церковь и вера отнимают у нее художников и поэтов. Спешу к заутрене. Обнимаю тебя. Христос воскресе!
Твой С. Шевырев.
К матери твоей отослал 2100 р. асс. из денег, выручен<ных> за сочинения; а после вложу из «Мертвых душ», когда накопятся. К сестре твоей письмо отослал. Иннокентия проповедей нет: все издание истощилось.
В день праздника получил письмо твое, которое было для меня истинным подарком. Тут вложено и письмо к Малиновскому[1779]. Исполню, исполню твое желание. Буду писать к тебе чаще и пришлю тебе подробный отчет о всех толках, касающихся до твоей книги. Я чувствую теперь большую потребность писать к тебе. Каждое письмо твое еще более ее умножает во мне.
Гоголь – Шевыреву С. П., 15(27) апреля 1847
15 (27) апреля 1847 г. Неаполь [1780]
Апреля 27. Неаполь.
Благодарю очень за милое письмецо твое от 22 марта. Мне было так приятно читать его! Прежде всего поговорим о Погодине, то есть о моем печатном отзыве о Погодине. Позабыл я <о> моих словах потому, что, право, не думал писать их в том смысле, в каком они кажутся тебе (хотя я сам изумился резкости слов моих, когда прочел в печати). Причиной неверности твоего вывода моя же статья. Таково действие всякого сочинения, в котором рассматривается половина дела, а не все дело. Умолчавши о достоинствах, вывести недостатки – всегда будет казаться отверженьем и непризнаньем достоинств. Я вовсе не хотел попрекнуть Погодина за то, что он работал тридцать лет, как муравей, но за то, что он не умел поступить так, чтобы увидали все, что он тридцать лет, как муравей, работал для добра. Статьи этой не нужно уничтожать, но вслед за ней я помещу письмо к тебе, под заглавием: «О достоинстве сочинений <и> литературных трудов Погодина»[1781] – и мы увидим, в состоянии ли эти недостатки затмить те его достоинства, которые принадлежат ему одному и которых никто другой не имеет. Мы рассмотрим также и то, умеет ли теперь кто-нибудь из нас так любить Россию, как любит он. Поверь, что статья эта теперь будет гораздо полезней для сочинений Погодина. Тем более, что после моих жестких слов о Погодине меня никто не станет упрекать в лицеприятии. Я не отрекусь от моих нападений, но рядом с ними выставлю только, что следует взять на вески, когда произносишь полный суд над человеком. Скажу тебе также несколько слов о замечании твоем в прежнем письме на статью мою «О лиризме русск<их> поэтов» и о всем, что ни сказано о монар<хической> власти по поводу стихотвор<ения> Пушкина. Я не отвечал на это потому, что, не имея моей книги, не знал, в каком виде напечатана эта статья. Теперь, скрепясь духом, пробежал. Это просто бессмыслица. Статья эта и у меня в рукописи выходила довольно темна, а с этими, непонятными даже для меня, обрезываньями цензуры даже таких мест, которых непропуск можно только приписать к какому-нибудь особенному умыслу самой цензуры, – просто путаница. Не говоря о разных вещах поважнее, прилагаю тебе здесь непропущенный листок, служащий ответом на твой запрос о стихотворении Пушкина[1782]. Несмотря на всю неприятность, которую с первого раза нанес мне жалкий вид статьи моей и толки, разнесшиеся в публике, о моем низкопоклонстве, я потом не только успокоился, но даже обрадовался и жду только того, чтобы на меня побольше напали со всех сторон за эту статью и, если можно, даже в Европе. Тогда только я получу голос и, в виде оправданья, могу заговорить наконец о том, каким образом богатством милости и всепрощающей любви может уподобиться монарх богу. Много есть вещей, которых по тех пор не найдешься, как сказать, покуда не нападут на тебя. Мысль статьи этой была добрая. Поверь, что нам всем следует уметь прощать и помнить ежеминутно о том, что уменьем прощать мы более всего можем уподобиться богу.
Слово о моем отречении от искусства. Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть было, хотя некоторые, какие страдания я должен был выносить из любви к искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не в силах был, когда из самого предисловия моего к второму изданию «Мертвых душ» видно, как я занят одною и тою же мыслью и как алчу забрать тех сведений, которые мне нужны для моего труда. Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что ж делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват тот, без воли которого не совершается ни одно событие.
Появление моей книги, несмотря на всю ее чудовищность, есть для меня слишком важный шаг. Книга моя имеет свойство пробного камня: поверь, что на ней испробуешь как раз нынешнего человека. В сужденьях о ней непременно выскажется человек со всеми своими помышлениями, даже теми, которые он осторожно таит от всех, и вдруг станет видно, на какой степени своего душевного состояния он стоит. Вот почему мне так хочется собрать все толки всех о моей книге. Хорошо бы прилагать при всяком мнении портрет того лица, которому мнение принадлежит, если лицо мне незнакомо. Поверь, что мне нужно основательно и радикально пощупать общество, а не взглянуть на него во время бала или гулянья. Иначе у меня долго еще будет все невпопад, хотя бы и возросла способность творить. Я очень жалею, что не попали в мою книгу письма к разным должностным и государственным людям. Меня бы, конечно, тогда разбранили бы еще больше. Сказали бы еще более: не в свое дело залез и впутался, но тем не менее по поводу этих статей обнаружилось бы передо мною многое внутри России. И многие, в желании доказать мне мои ошибки, стали бы рассказывать те вещи, которые именно мне нужны. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он все будет лежать на боку и требовать, чтобы автор попотчевал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится). Безделица! как будто можно выдумать это примиряющее с жизнью. Поверь, что какое ни выпусти художест<венное> произведение, оно не возымеет теперь влиянья, если нет в нем именно тех вопросов, около которых ворочается нынешнее общество, и если в нем не выставлены те люди, которые нам нужны теперь в нынешнее время. Не будет сделано этого – его убьет первый роман, какой ни появится из фабрики Дюма[1783]. Слова твои о том, как черта выставить дураком, совершенно попали в такт с моими мыслями. Уже с давних пор только о том и хлопочу, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом. Я бы очень желал знать, откуда происхожденьем тот старик, с которым ты говорил. Судя по его отзыве о черте, он должен быть малороссиянин. Жду с нетерпением всех печатных критик. Отныне адресуй все к Жуковскому. Из Неаполя отправляюсь на днях. Июнь буду близ Франкфурта на водах. Конец июля, весь август и начало сентября буду на морском купанье в Остенде, которое одно доселе мне помогало. Осенью вновь в Неаполь затем, чтобы оттуда на Восток. Не позабудь прислать с какой-нибудь оказией те книги, о которых я просил, то есть русские летописи и «Русские праздники» Снегирева. А если накопятся деньги, то памятники раскрашен<ные> Москвы Снегирева[1784]. При сем отдай письмо Щепкину[1785] и напиши мне, что он скажет на него в ответ. Обнимаю тебя от всей души. Ради бога, не забывай меня и пиши ко мне. Письма ко мне любящих меня – сущие для меня благодеяния, почти то же, что милостыня нищему.