Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Гаврюшин начинал. Потом было всякое, но что бы ни было,– на месте кустарного заводика и гаража вырос современный завод, который после окончания войны был переведен на производство аммиачных холодильных установок. За это время сам Гаврюшин потяжелел и несколько осел к земле, походка его не была уж так резва, и во взгляде его, который ранее весьма часто видоизменялся, приобретая иногда при радости даже глуповато-юношеский блеск, во взгляде ныне явилось уж нечто твердо сформировавшееся. Во взаимоотношениях с людьми ниже себя по служебному рангу, в том числе и с рабочими (кстати, этот пункт весьма важен), у него никогда не было заносчивости и барства, как утверждают теперь крепкие задним умом, а лишь достоинство и порядок, и, разговаривая с человеком ниже себя рангом, он его никогда не унижал и не показывал своего преимущества, ибо подобное, как правило, идет от неуверенности в себе. А Гаврюшин, получивший несколько орденов из рук самого Калинина, был человек в себе крайне уверенный. Здесь кое-что и возможно поставить ему в вину, ибо всякий, кто с ним общался, говорят, чувствовал в нем эту уверенность хозяина жизни и оттого невольно начинал ощущать себя лицом подчиненным. Но надо заметить, что Гаврюшин «подавал» окружающим свою уверенность абсолютно без рисовки и совершенно органично. На заводе его скорее уважали, чем боялись. Тем не менее в его присутствии все, начиная с главного инженера и кончая незрелым фезеушником, чувствовали себя не свободно, не просто Иван Ивановичами и Петьками, а людьми государственными, жизнь которых толково и делово пригнана среди жизней себе подобных. Должен заметить, что это многим нравилось, особенно из старых, с которыми Гаврюшин всю эту индустриальную красоту создавал. Но таковых, надо также заметить, становилось все меньше и меньше.
Новый стиль руководства, явившийся после смерти Сталина (Сталина Гаврюшин очень любил, и единственно когда он позволял себе размякнуть и когда в нем вновь являлась юношеская мечтательность, так это при упоминании великого для Гаврюшина имени), итак, новый стиль, заключавшийся в простоте взаимоотношений начальства с подчиненными, Гаврюшин считал лицемерным и обоюдолакейским… Так примерно и выразился он в запале впервые публично (правда, в узком кругу технического руководства, когда на завод пришла страшная для Гаврюшина весть о переоборудовании завода в паровозоремонтный)… Сначала он думал, что произошла ошибка, кто-то напутал, кому-то надо мылить шею… Выразившись неодобрительно о всем современном, в том числе и о расхлябанном стиле руководства (кстати, это уж заодно и от растерянности, ибо он, стиль этот, не совсем соответствовал обстоятельствам и категоричности приказа), выразившись так, Гаврюшин первым делом позвонил в ближайшую инстанцию, то есть в местный совнархоз. (Организацию, которую он вообще считал нелепой, презирал и куда обращался крайне редко.) Оттуда ему ответили довольно остро (в совнархозе знали об отношении Гаврюшина к их ведомству), ответили: ваше дело, мол, выполнять, а не заниматься жалобами. Здесь был намек на взаимоотношения Гаврюшина с секретарем обкома Мотылиным, тем самым другом из фронтового госпиталя, а позднее и секретарем парткома в трудном военном становлении завода. Это был намек на Мотылина, которого Гаврюшин последнее время весьма часто использовал как сильного союзника в своих спорах с совнархозом… Выполняйте, мол, заявили в совнархозе, ибо сроки переоборудования завода достаточно жесткие. Гаврюшин кинулся в обком…
Мотылин принял сразу же, но из своего огромного облицованного дубом кабинета он провел Гаврюшина через дверку, открывающуюся в дубовой облицовке, в маленькую комнатушку без телефонов, с крошечным окном под потолком и постоянно освещенную лампами дневного света, так что складывалось впечатление подземелья и бомбоубежища.
– Вот так, Алексей Ильич,– сказал Мотылин, когда они уселись на обитые ситцем полукресла,– на сей раз ничем не могу помочь… Распоряжение с самого верха… Распоряжение ЦК…
– ЦК,– потерял разом самообладание Гаврюшин, как человек, который долго крепился и наконец ослабил тормоза, словно давящие его за горло. (Он действительно расстегнул галстук и схватился за горло.) – ЦК,– крикнул Гаврюшин,– здесь все местные бездельники в совнархозе сварганили, а это нынешнее ЦК не глядя подмахнуло…
– Тише,– прикрикнул Мотылин, несколько испуганно и даже оглядываясь, хоть находились они вдвоем в каменном склепе,– ты что, с ума сошел?… Ведешь себя как девица… Заслуженный хозяйственник, фронтовик… Пойми, веяние сейчас идет сверху… Территориальный принцип… Конечно, местные пользуются этим, но и в Москве у них поддержка… Они считают, что компрессора лучше выпускать централизованно в той же, например, Москве, Ленинграде… А у нас крупный железнодорожный узел, большой паровозный парк, который требует квалифицированного ухода…
– Ах ты, Господи,– вскричал вновь Гаврюшин на эти слова старого друга.
Надо заметить, что именно с той поры в цельной натуре Алексея Ильича явилась некая трещина, некая способность к волюнтаризму, несмотря на то, что он против волюнтаризма был всей душой и всей своей прошлой жизнью. Но так уж получается: не мы формируем время, а время формирует нас, даже вопреки нашей воле. Причем особенно подвержены влиянию времени как раз натуры страстные и внутренне честные, каковым и был Гаврюшин. Против волюнтаризма и производственной анархии он невольно стал бороться средствами волюнтаристскими и анархическими, то есть чуждыми его натуре, сформировавшейся в деловом самоотверженном напоре войны.
– Ах ты, Господи,– вскричал Алексей Ильич, – да пусть бы построили себе завод для ремонта паровозов… Зачем же ломать, зачем использовать на работах низкой квалификации квалифицированные кадры химаппаратчиков?…
– Строить новый завод это значит распылять средства, ответил Мотылин, – не мне тебе объяснять…
– А ломать,– Алексей Ильич с трудом перевел дыхание, ломать цеха… Переоборудовать… Ведь на пустом месте начинали… Кустарный заводишко… Ты ведь сам помнишь… Ты ведь у меня начинал… С меня начинал… Я тебя привел… Ведь площадь цехов за эти годы увеличилась в восемь раз…
– Что ты меня агитируешь? – тихо сказал Мотылин.– Единственно что я могу, это посоветовать тебе… Съезди-ка сам в Москву… Явись, конечно, в центральный совнархоз… Это для проформы, ты там поддержки не найдешь… А потом зайди в министерство… Между этими организациями сложные отношения, попробуй использовать эти сложности…
Только нигде на меня не ссылайся,– добавил он совсем уж тихо и поспешно.
И после этих слов, мелких и слишком быстро произнесенных для такой фигуры, какой является секретарь обкома, Гаврюшин и Мотылин некоторое время молча и изучающе смотрели друг на друга, точно, невзирая на давнюю, проверенную крутыми годами дружбу, они уж более друг другу не доверяли.
– Сам еле держусь,– после паузы чуть ли не шепотом сказал Мотылин,– на прошлом пленуме первый секретарь ЦК (он так и сказал, не по фамилии – Хрущев, а по должности), первый секретарь мне публично пальцем погрозил. А ты знаешь, что это значит теперь? Хотели меня уже в Красноярский совнархоз переводить, на высылку… Спасибо, люди в Москве нашлись, поддержали, усидел… Да и ты, я слыхал, не в меру разговорчив… Портрет Сталина у тебя на стене висит…
– А мне, товарищ Мотылин,– сказал вдруг Гаврюшин официально и почти отчужденно,– мне Красноярск не страшен. Мне важно, чтоб завод не ломали, а меня пусть переводят. Насчет же портрета товарища Сталина – так это тебе неверно донесли. В служебном кабинете я его снял, согласно нынешней линии партии. Относительно же портрета в моем домашнем кабинете – так это мое частное дело…
– Ошибаешься, Алексей Ильич,– ответил Мотылин тоже раздражаясь, причем за намек Гаврюшина о том, что ему, Гаврюшину, главное – дело, а он, Мотылин, чуть ли не приспособленец и шкурник,– ошибаешься, товарищ Гаврюшин, у члена партии частных дел не бывает. Вот ты ерепенишься, а этот технолог с завода… Из реабилитированных… Забыл фамилию… Еврей этот (Мотылин совершенно уж потерял самообладание) с жалобой ко мне пришел на тебя, ты вот его домой к себе водишь, он и донес – Сталин у тебя на стене висит, что XX съезду вопреки…
– Ах, вот оно что,– усмехнулся Гаврюшин,– ладно, раз вопреки – сниму… А теперь скажи мне, как выбраться из твоего потайного бомбоубежища.
В общем, расстались они более чем холодно, но советом секретаря обкома Гаврюшин все-таки воспользовался, поехал в Москву, и там вышло все так, как Мотылин и предполагал. В центральном совнархозе его не поддержали, а в министерстве, наоборот, выслушали с сочувствием и обещали помочь, тем более что там Гаврюшина знали и помнили еще по прошлым годам. В результате всех этих взаимоотношений, переговоров и переписки родилось наконец компромиссное решение, завизированное в высшей инстанции. Именно: одну часть завода все-таки переоборудовать под паровозоремонтный, но вторую часть сохранить как базу для ремонта и изготовления запчастей компрессоров… Решение, конечно же, было в духе времени, ублюдочное, нелепое и технически безграмотное. Но тем не менее Гаврюшин хотя бы и этим был доволен. Он знал – будут сохранены станки, будут сохранены запчасти, будут сохранены кадры, хотя б костяк, всегда можно будет быстро возродить завод, когда минует напасть. (А то, что сейчас происходило и на заводе и в стране, он уверенно считал лишь временной напастью.) Поэтому он лично взялся составлять список всех запчастей и инструментов, которые не подлежали передаче паровозоремонтному (куда директором назначили бывшего главного инженера с Химмаша), да составил все это так ловко, что новоиспеченный директор Иван Иванович Ушаков, хоть и был человек местный, подкопаться не мог. Удалось Алексею Ильичу удержать также и лучший, наиболее квалифицированный костяк рабочих и техперсонала. Тем не менее, все эти передряги не могли не сказаться. Гаврюшин все-таки был уже в летах, да и старая фронтовая рана начала пошаливать. А тут еще вроде бы ни с того ни с сего случился с ним инсульт в тяжелой форме.