Государевы конюхи - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стало быть, от деда к внуку? — спросил дьяк, и по его улыбке конюхи догадались — обошлось!
— В ноги вались, дурак… — шепнул Тимофей Одинцу.
— Целуй крест, орясина бестолковая! — не дождавшись от обалдевшего бойца рабской покорности, весело велел Башмаков. — Говори — как Бог свят…
Одинец вытянул тельник на черном гайтане.
— Как Бог свят! А чего целовать-то?
— Говори — грамота древняя, дурак, писана при царе Горохе, и на том крест целуй! — подсказал Тимофей.
— Древняя грамота, — повторил Одинец. — От старого Трещалы мне досталась! И я ее кому попало не передам! На том — крест целую!
Башмаков покачал головой.
— Грех я на душу из-за тебя беру, — сказал ворчливо. — Ну да Бог с тобой, забирай наследство да и проваливай. И гляди — на льду чтоб сегодня славно государя потешил! А вам, молодцы, потом награда будет.
Конюхи дружно поклонились и по одному вышли в узкую дверь, последним убрался Одинец.
Кремль понемногу наполнялся народом — это были богомольцы, которым жизнь не мила без кремлевских соборов.
— Пойти да свечку Николе Угоднику поставить, — сказал Тимофей. — И не чаяли, что справимся, да велик Господь!
— Ин ладно, и я поставлю, — молвил Семейка. — Что, Богдаш, пойдем сегодня на бои поглядеть?
— Да там и глядеть не на что! — с презрением отвечал Богдаш.
Данила отвел Одинца в сторонку.
Он не знал, как приступить к делу. Сказать — посчитайся, мол, Аким, с Трещалой за парнишку, невинно убиенного! — он не мог. Такое подстрекательство ему претило. Но и оставить Трещалу безнаказанным тоже было невозможно.
— Ты Томиле веришь? — спросил он наконец. — Будто бы Трещала Маркушку гонял, пока до торга не добежали да Маркушка в сани не залез? Или оба они при том были, оба гоняли?
— Томила свое получил, теперь не скоро на лед выйдет, — с мрачным удовлетворением отвечал Одинец. — Хорошо ему Желвак рученьку-то из плеча вынул! Силен молодец!
И вдруг, чего от него Данила вовеки не ожидал, заговорил распевно:
— Которого возьмет он за руку — из плеча тому руку выдернет, которого заденет за ногу — то из гузна ногу выломит, а которого хватит поперек хребта — тот кричит-ревет, окарачь ползет!
— Аким! — Данила положил ему руку на плечо. — Я про Маркушку…
Тогда и ему на плечо легла большая жесткая ладонь.
— Сам знаю.
Более слов не понадобилось.
Данила полагал, что беседа продлится, но не вышло — в плечо ему ударил снежок. Он обернулся и увидел выглядывавшую из-за угла Настасью. Ну, кто еще мог на Соборной площади снежками кидаться? И когда так тебя заманивают — уже не до суровых бесед. Даже Одинец — и тот это отлично понял.
Данила с Настасьей уговорились встретиться после того, как дьяк Башмаков решит судьбу и грамоты, и Одинца. Более того — место назначили. Но Настасье, видать, на том месте не стоялось.
— Давно ты в Кремле? — спросил, подойдя, Данила.
— Как ворота отперли.
— Я Авдотьицу не выдал, — тихо сказал он.
— Вот и ладно.
— Так пойдем, что ли?
— Погоди…
Странным было их молчание — как будто и поговорить куму с кумой не о чем. И смутно было на душе у Данилы — Настасья стояла перед ним, опустив голову, беспросветно чужая, зачем ждала, чего хотела услышать — неведомо. А ведь как целовала в обе щеки, когда он стоял с деревянной грамотой в руке — нечаянный победитель!
— Куманек!
— Что, кумушка?
— Что же, ты Авдотьицу — пожалел?
— Да нет…
— А что?
Данила задумался. Перед глазами встало увиденное — зимняя ночь, и Вонифатий Калашников со своей Любушкой на руках, и Нечай, облапивший Авдотьицу, — четверо влюбленных, ополоумевших от опасности и от любви, от встречнего морозного с искрами ветра, счастливых наперекор всему и улетающих вдаль, вдаль, вдаль…
— Да пусть уж ее едет в Соликамск. Чего ей на Москве делать?
— Пусть едет, — согласилась Настасьица и подняла голову.
Ни слова не прозвучало, и даже взгляда не поймал Данила в утреннем редеющем сумраке, но душа услышала заветное: «А увези!..»
Он не поверил душе. То ли слишком устал от всей масленичной суеты, то ли просто побоялся нового обмана.
Он отвел глаза…
Но в воображении своем он увидел речной берег — может быть, тот, с которого слетел на Головане в ночь охоты за незаконным табаком. Он увидел широкий белый путь — нетронутый, сверкающий под луной. Он услышал конское ржание и скрип полозьев. Ладные розвальни подкатили, возник, готовый унести по белоснежному пути, вскинул голову и ударил копытом об лед. Возник требовал — да хватай же ты свою зазнобу в охапку, да вали же ее в сани и сам туда вались, а я рвану вперед! И целуй ее, дурак, потому что слаще поцелуя, чем в несущихся зимней ночью санях, на свете не бывает!
Это длилось меньше мгновения, и острая зависть к тем, что унеслись, счастливые, в дальние недосягаемые края, — тоже.
— Куманек… — как-то неуверенно произнесла Настасья. — Кабы ты годков на десяточек постарше был! Вот как Богдашка Желвак!
— Сейчас-то я чем тебе нехорош? — хмуро спросил Данила.
Он знал, что объяснение неминуемо, он даже побаивался объяснения, потому что в простоте своей искренне полагал: какой бы они с Настасьей не подняли шум, раз уж дойдет дело до объяснения, то кровь из носу, а нужно уломать упрямую девку! Хоть силком взять — а взять!
— Да тем и нехорош, что веревки из тебя вить могу, — грубовато отвечала она.
— Веревки, из меня?!
— Не ершись, куманек. Ты еще той силы не нажил, чтобы не я из тебя, а ты из меня веревки вил. Наживешь, куда денешься… только я тогда уже старая буду…
— А без веревок нам с тобой — никак? — невольно усмехнулся Данила.
— Силы во мне многовато, куманек… — печально сказала она. — Силу девать некуда, вот в чем беда…
— Не пойму я — кто тебе нужен-то? Муж или поединщик?
— Кабы я ведала! — Настасья неожиданно схватила Данилу за руки. — Ну, на кой ляд я тебе сдалась? В конюшню ты меня жить возьмешь, что ли? Или со мной уйдешь?! Данилушка, вот как Бог свят — была бы прежняя ватага — увела бы тебя! Нет у меня ватаги — а так, оглодочки! Ни я тебе, ни ты мне — ничего дать не можем!
— Так в этом вся беда? — Данила недоумевал все сильнее. То он ей молод, то в поединщики не годится, теперь новая напасть — ватаги у нее нет!
И некому было объяснить парню: чтобы отказать, и одного слова довольно. А когда стенку за стенкой выстраивают, то велика ли их прочность? И не для того ли выстраивают, чтобы кто-то решительный одним ударом прошиб насквозь да и посмеялся?
Представив себе преграды, возводимые Настасьей, в виде стенок, он вспомнил бойцов. И подробности одного боя вспомнил: казалось бы, совсем разгромили ткачи медников из Ендова, да только был у тех в запасе надежа-боец. Как разогнался в три прыжка, да как прошил собственную стенку, да как пробил брешь чуть слева от чела ткачей, удивительным чутьем угадав слабое место, так и хлынули в ту брешь медники, отрубая вмиг ставшее беспомощным крыло противника.
Было, наверняка было на свете слово, способное выполнить обязанность надежи-бойца! И запросилось было на язык, но смутилось, бедненькое, собственной отваги…
— Да и в этом… — туманно отвечала Настасья. — Да ты не печалься, кончится Масленица, и я с Москвы уберусь! Ведь мы, куманек, тогда лишь голову теряем, как встретиться доведется. А с глаз долой — из сердца вон. Так ли?
Тут уж точно полагалось возразить, но Данила усомнился в себе. И точно — не вспоминал же Настасью ежечасно, а как трудами обременят, так и не до мечтаний, а до лавки бы доползти и рухнуть в беспросветный сон.
— Права я, выходит. Так что не будем друг дружку с толку сбивать! — в голосе Настасьи возродилась прежняя удаль. — Господь с тобой, Данилушка, пойду я.
— Постой!
Парень удержал Настасью, но более ничего сказать не смог. И она, миг прождав, поняла — нет, не скажет…
— Отрастил бы ты усы, куманек! — весело посоветовала Настасья. — Глядишь, и постарше смотрелся бы! Глядишь — я бы и обманулась!
Она отступила на два шага, перекрестила остолбеневшего куманька и быстро замешалась в толпу. Догонять было бесполезно — не живую, румяную, чернокосую девку проворонил Данила, а причудливую ее душу, и не проворонил даже, а летели, неслись друг другу навстречу, да сбились с пути и оба пронеслись мимо…
* * *Для всякого православного первый день Великого поста — время скорбных раздумий и покаянных молитв. Для всякого — лишь не для того, что служит в Земском приказе.
Ибо первый день поста наступает вслед за последним днем Масленицы…
И все безобразия, которых человек не успел вытворить в сырную седмицу, он норовит успеть осуществить в последние масленичные часы.
Стенька вместе с приставом Никоном Светешниковым и главным помощником в печальном деле, это был пьющий человек Исачка Глебов, ехали ночной улицей на санях. Собственно, ночь была уже на исходе. И им полагалось не просто поторопиться, а объехать несколько мест и всюду опросить решеточных сторожей. Поэтому Никон то и дело подстегивал возника.