Мы живем неправильно - Ксения Букша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чувствуешь, какая она эротичная?
Дай нащупать изгиб твоего зеленого мышиного тельца. Глухо кликают плавные кнопки. Нежный скромный шарик. Как приятно его гладить. Удивительная мышь, зеленая непуганая мышь.
Выжженный двор вздыхает по временам с шелестом. Листья, полусухие, полусладкие, трепещут на непрочных черенках. Кирпичи и пни.
– May be coffee?
Круть на стуле, и стул истошно взвизгивает. Она встает и идет за ним. Минуты у Хабанеры стоят дорого. Обычно она их зря не тратит. Но вот: круть на стуле и без лишних слов идет пить кофе.
А может быть, не кофе.
А может, и не пить.
Мужики никогда не смотрят на Хабанеру, когда она идет с Пальянычем пить кофе: у них с Хабанерой мужская солидарность. А вот Дашка-переводчица оборачивается на них каждый раз, да еще и вздрагивает, как нервная. Вот и сейчас Дашка вздрагивает – что уставилась? – убила бы, думает Хабанера.
Дверь прикрыта, они в коридоре. Сначала – покурить.
– Осторожно, там кто-то идет.
– Хрен с ними, – роняет Пальяныч еле слышно.
Он тушит окурок о стену: руки у него подрагивают.
– Пошли к тебе, – говорит Хабанера нетерпеливо.
Еще одна дверь, на потолке гирлянды проводов, за окнами выжженный двор и июль. Каморка узенькая, да еще во всю длину стол и два компьютера, да еще стопки бумаг и полки. Больше ничего не видно. Не видно, что сверху провода качаются от сквозняка. Тянет и по полу – но там жарче и жарче. Солнце в окно. Покачивает головой, наклоняясь. Облизывает губы. Хабанера, сама захваченная, делает захват взаимным. Не слышно, что за дверью чей-то смех. Окно выходит во двор, оно – в углу, а рядом – другое окно, там курилка. Там тоже ходят и говорят. Двое не слышат.
– Почему… ты… не закрываешь глаза… когда… – шепчет Пальяныч.
– Хочешь, буду закрывать, – шелестит Хабанера.
Дверь от сквозняка прихлопывает, а может, это кто-то ломится, стучится? Безумие наполняет их по край, выше края, пузырями, ласковое и легкое, как вздох. Им хорошо до тошноты. Хабанера приглушенно вскрикивает, потому что наслаждение все длится и длится, – то, что обычно бывает одним ярким всплеском, в этот раз продолжается, кривится, орет, вопит жирной, долгой-долгой, желтой чертой.
Отлив. Откат. Секундная стрелка тянется за следующей минутой. Волосы у него всклокочены, брови поддернуты, он медленно-медленно дышит, как будто боится сдуть, и улыбается. Навис над ней кудрями и бородой, руками когтистыми и ногами волосатыми в пол, дышит с перерывами, впадина в черепе отливает синевою. Снаружи шум, стук дверей. Запах от него одуряющий, лицо разъехалось напополам, волосы в пыли – в тени, за ним бумаги, расхристанный. Хабанера лежит на полу, прикрыв глаза и закинув голову. В размягченном теле как будто не осталось ни одной косточки.
Но тут в дверь стучат уже так нарочно и явно, что двое вздрагивают и отодвигаются друг от друга. И, не желая того, задевают что-то – что-то стукает, или лязгает, или падает. А ручка на двери вниз… вверх… Им слышится хихиканье. А может, не слышится?
– Нет, стоп, все, – шепчет Хабанера. Отпрянуть, поправить, встать, сесть, взять в руку пресловутую кружку с кофе; открыть дверь. Сейчас Хабанере нельзя выходить отсюда. В курилке дым, смех, разговоры; мимо топочут сотрудники. Хабанера курит невозмутимо, приветствуя всех в дверь. Пальяныч сидит лицом к Хабанере, пытаясь принять человеческий вид.
– Я спятил, – говорит он почти беззвучно, одними губами. – Я от тебя спятил. У меня никогда такого не было.
– Все, хватит, – говорит Хабанера решительно. – Последний раз это безобразие. Даже птичка не гадит в гнезде. Достукаемся – поплатимся. Что ты думаешь, тебе это с рук сойдет?
Пальяныч ухмыляется. Он больше ничего об этом не думает. Он не может себе позволить думать о таких вещах, это опасно. Делать – пожалуйста, думать – нет, никогда.
– Сойдет, – уверяет он. – Я тут главный, поняла?
Голос у Пальяныча невыносимый, скрипучий, срывается то на ультразвук, то на рык.
– Ну ладно, я – работать, – говорит она вдвое громче и вдвое беспечнее, чтобы все слышали за перекрытиями, – кофе у тебя, Пальяныч, просто отменный…
Жизнь может оказаться чуточку длиннее, чем рассчитываешь. Кто не беспокоится о вечности, всегда промахивается. Дым, пламя, горячий ветер с темного залива, день в зените, тени нет. По проводам, пучками связанным на стенах, пробегает дрожь. Помидором солнышко зависло над жаркими водами Балтики.
Мост и вышка, вышка-и-мост: выворачивают со стоянки, потом – ввв! – руль выкручивается, машина в резком повороте чуть не отрывается от земли – и на мост, и выше, и еще выше.
Ресторан на берегу моря, черно-фиолетовая ночь. Город виден на том берегу залива – рыжее зарево. Грохочет, обрушивается прибой. Море гремит, зарево рыжее – токи в небе – жутко сияет. Вино, как расплавленный металл, пылает, застывая на губах. Вот бы сейчас искупаться, а потом встать в прибое и простоять всю ночь. Она – в позе из «Титаника», а он – ха! – в позе статуи Луки Мудищева, которая выставлена на витрине Института простатологии: под хитоном подъятый член, победоносно вскинутая в неприличном жесте рука.
– Ха-а-анера, – зевает Пальяныч. – Ты скучная женщина! Вот объясни мне, зачем ты работаешь? Ну ладно я, такой неформальный-ненормальный. Но зачем работаешь ты, Хабанера?
– Люблю свою работу.
– Сам процесс?
– Сам процесс.
– Днем работать, а вечером трахаться?
– Днем торговать, а вечером трахаться с тобой.
– И так всю жизнь?
– И так всю жизнь.
– Ну, ты, бллин, Ха-ба-нера, – говорит Пальяныч. – И больше тебе ничего не хочется?
– Как можно меньше чего бы то ни было, – говорит Хабанера нехотя.
– Секс и работа?
– Да.
Пальяныч задумчиво усмехается, глядя на нее.
– Ты не понимаешь множества вещей. Ты их, возможно, просто не пробовала. Или не видела. Или не оценила. Ты хочешь просто удовольствие – здесь и сейчас. Решать задачки и трахаться. Ты не живая, Хабанера!..
Задачки и любовь. Вышка и мост.
Дверь скрипит. Хабанера не оборачивается. Пальяныч стоит посередине комнаты. Это абсолютно точно. Хабанера чувствует его. Как будто кто-то направил ей в спину теплый душ. Ты слишком к нему привыкла, Хабанера. Это выходит за рамки.
Пальяныч, перекосившись, стоит посреди комнаты и скребет вмятину в черепе.
– Я лечу на Мадагаскар, – слышит Хабанера.
– О-о, – говорит Васька Баклан по инерции. – Это, типа, круто!
– Есть желающие лететь со мной?
Три новичка-стажера пихают друг друга локтями и хихикают. Васька Баклан, всматриваясь в экран, перемещает жвачку из правого защечного мешка в левый защечный мешок. Дужка его очков отливает сиреневым (Хабанера еле-еле, чуть-чуть, немножечко повернулась, но не настолько, чтобы увидеть Пальяныча).
– Хабанера, может, ты?
– Еще не хватало, – откликается Хабанера язвительно.
В конце концов, это невозможно. Какого хрена впираться посреди рабочего дня со своими идиотскими шутками и называть ее на «ты» при стажерах?
– А может, ты хочешь со мной полететь?
– Хочу, – слышит Хабанера писклявый голос Дашки-переводчицы.
– Отлично, – хрипит Пальяныч. – Прямо сейчас, о'кей? На Мадагаскар?
– Не вопрос, – пищит Дашка-переводчица легкомысленно, – встает и удаляется вслед за Пальянычем.
После чего кругом воцаряется глубокая тишина. Все как-то меркнет. Все думают, что Хабанера, выдержав приличную паузу, что-нибудь сделает. Что-нибудь придумает. Все затаили дыхание.
Но Хабанера ничего такого не делает и не придумывает. Она, кажется, целиком поглощена работой, и все понемногу выдыхают и забывают об этом эпизоде.
Гроза ворочается. Ветер свищет. Ветер жаркий прямо в лицо, как волна, пахнет горючим торфяным дымом.
Кто там стоит на верху эскалатора и курит? Это Пальяныч стоит там наверху и курит, обнесенный завесой дыма. Он, как всегда, в мятом-перемятом пиджаке, и волосы у него не лежат, а торчат дыбом, и впадина наливается синевой. Но кое-что в нем изменилось.
Майка. Точнее, рисунок на майке. Репродукция Манхэттена.
Теперь там не хватает двух небоскребов. Вместо них на майке у Пальяныча зияет пустота. Небоскребов нет. Не так, как будто их разрушили, а так, как будто и не строили.
Он приникает к Дашке-переводчице, грубо раскрывает на ней все одежды трясущимися пальцами и целует, целует – в ямочку на шее, в грудь, всасывается в губы, как сумасшедший, неверными руками вслепую шарит по ее телу. Он как будто шел весь день по пустыне и спешит напиться.
Можно было бы сказать, что наступила ночь.
Но на самом деле никакой ночи нет. Еще не успела лечь спать Европа, а корпоративная Америка волнами поднимается на работу. Звон будильников прокатывается от Восточного до Западного побережья. Когда последние европейцы отворачиваются к стенке и засыпают, рассвет уже золотит вершины гонконгских небоскребов. Никакой ночи нет.