Тот самый яр... - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верни! — тихо приказал лейтенант.
— Можно заточить любой край — брюхо вспороть.
— Верни! — в голосе гэбиста зазвенела нотка злости.
К мастеру кузнечных дел Никодиму Селивёрстову надзиратель подошёл с рысьей настороженностью.
— Слон, выкладывай всё запрещённое.
— Свобода моя под запретом.
— Не крути языком. Тебе топор принесли?
— Посмотри на мои руки. Зачем в них топор вкладывать?
— Верняком сказанул. Такие булыжники впервые вижу.
На втором ярусе нар сидел счетовод Покровский, гонял на клочке бумаги крупную цифирь. Недоумевал — на чём мог подловить его фин-ушляк из «Рыбтреста». Подделали мою подпись… запустили в бухгалтерский поток подложный отчёт… Вслушивался в разговор кузнеца и палача. Зря подбивал Тимура оставить топор. Влас из рогатки не пульнёт в человека… Обрадовался возвращению иконки: борода осветилась.
Через три дня в барак втолкнули избитого до посинения Тимура. Глаза, рот, щёки, подбородок представляли сплошной багровый кровоподтёк.
Подошел взволнованный отец, бережно уложил сына на предоставленное нарное местечко.
— За что они так, Тимурка?!
Из распухшего рта выдавилось — тпр…
— Топор?
— Гаа.
— Ага, значит за него… Кто-то затырил инструмент, моей кровинке приходится терпеть надругательство.
Знал Никодим о тайне. Знал и о том, что уши и глаза бедолаг Ярзоны можно использовать для доносов… Надо осторожничать, ни с кем не заводить доверительных отношений. О топоре знают четыре человека. На Власа и счетовода можно надеяться.
Изуродованное лицо Тимура отец протёр смоченной тряпицей. Сейчас бы помогли травница Фунтиха и Соломонида. Подумал, перекрестился. Боже упаси, попадать им в дремучие стены… Вишь как судьбинушка крутит: сынок отстроил тюремку, отец обрешёчил её… Оба обживаем хоромы.
Вышкарь Натан съездил в деревню, обсказал Соломониде положение. Привёз мази, лекарства, хлеба, сала. Две пары шерстяных носков. Передавая Никодиму свёрток, записку от жены, шепнул:
— Держи всё в секрете.
Узнав от Натана страшную весть, Прасковья Саиспаева набросилась на него с кулаками:
— Гад! Ты упёк его!.. Больше некому…
— Здоровье, нервы побереги. На сносях ведь.
— Совесть мучает… посылочки передаёшь…
— Пойми, землячка, я маленький человек в органах…
— Маленький да удаленький, — не унималась засольщица. — Соперника засадил… Все вы там — зверьё!
— Разберутся — отпустят… ну, пробуксовала где-то машина дознания.
— Чтоб она сгорела эта машина!..
Прасковья родила сына. Лекарица и повитуха разговористая Фунтиха с ухмылкой подняла сибирячка под потолок: светлая капель окропила морщинистое лицо.
— Вот сыкун! — ликовала старушка, с утра пропустившая стакан рябиновой настойки. — Кило на четыре потянет здоровячок.
Дыхание зашлось у Соломониды, когда увидела внука под лиственничной матицей.
— Чего над дитём изгаляешься? Вишь, описался от натуги.
— Не от страха — от радости появления на свет божий. Порода крепкая: в деда — кузнеца… Разливай рябиновку. Гулять будем.
Сыкунчика в честь деда назвали Никодимом. Обмазали правую ладошку смоченной сажей, приложили к тетрадному листу. Получился заметный оттиск…
Толстуха Соломонида вприщур посмотрела на внучонка. По тугим щекам струились созревшие слёзы.
— Кончай болото разводить, — успокоила Фунтиха. — Вернутся твои богатыри.
— Тревожно за них… два клочка из сердца вырвали.
Счастливая Прасковья лежала поверх лоскутного одеяла, нежно поглаживая лобик, щёки бутузика. Беда и радость витали над изголовьем. Сгустилось над молодой матерью роковое время, зависло серым ненастьем, кудлатыми поселковыми дымами. Мечталось: вместе с Тимуром разделят восторг появления любимого человечка… Копошухой был в животе, волтузил ножками… куда бежать собирался, пузанчик?.. Куда убежишь, мальчонок, от жизни, опаскуденной комендатурой. От неё напасти.
Вслушиваясь в бульканье винца, воскликнула:
— Единоличницы! Мне-то поднесите.
— Молоко закиснет, — рассмеялась Фунтиха, — подавая граненый стаканчик. — Никодимчик, тебе пока нельзя. Ишь выцеливает глазёнками напиточек скусный.
Повитуха окунула кончик пальца в наливку, мазнула младенца по губам.
— Со крестом! С почином!
Очередной рапорт Горелова комендант подписал охотно.
— Завидую тебе, лейтенант: свободным соколом взметнёшься… На нас сваливаешь собачью службу… С трудоустройством помочь?
— Спасибо. В школу принимают. Буду вести занятия по боевой подготовке.
— Дело.
По привычке Перхоть взъерошил шевелюру. Офицер отступил от стола на шаг, боясь перепархивания обильной мошкары.
«Неужели кончился ад? Выйду из порочных и прочных стен.»
С отчётливостью страшных слов встала перед глазами выдержка из стенограммы оперативного совещания. Пришла разнарядка НКВД по Западно-Сибирскому краю: «Вы должны посадить по лимиту 28 июля 1937 года 11000 человек. Ну посадите 12000, можно и 13000 и даже 15000… Можно даже посадить по первой категории и 20 тысяч…»
Вот такая лавинообразная цифирь довела лейтенанта госбезопасности до кипения мыслей и крови. Первая категория — расстрельная. Чем не заготовка не пушечного — наганного мяса?!
Все было предусмотрено в той смертельной документине, даже сокрытие преступлений. «…Если будет расстрел в лесу, нужно, чтобы заранее срезали дёрн… потом этим дёрном покрыть это место… нужна всяческая конспирация мест, где приговоры приведены в исполнение…»
Цепкой памятью отличался особист Горелов. Прочитанные в стенограмме наставления пылали в мозгу, прожигали раскаленным железом: «Аппарат никоим образом не должен знать ни места приведения приговоров, ни количества, над которым приведены приговоры в исполнение… ничего не должен знать абсолютно потому, что наш собственный аппарат может стать распространителем этих сведений…»
«В Ярзоне, — рассуждал освобожденный Горелов, — дёрн не надо снимать. Трупы уходят в песчаную бездну по лимиту злодеяния, по кровавой разнарядке „совершенно секретных“ преступлений».
После ухода строптивого офицера комендант довольно потёр руки.
— Слава Богу — избавился от слюнтяя… даже не запасной игрок органов… Команде НКВД такое вычитание не грозит бедой… Скоро контрики на убыль пойдут. Расплодились змеёныши — до гадюк доросли.
Рассуждает вслух Перхоть, в тину мыслей погружается. Спущенный недавно расстрельный лимит поверг сперва в явное замешательство. Придётся в сутки чикать дюжины по две-три. Яр большой — песочку хватит. Сама природа на выручку пришла. Надо узнать — сколько осталось хлорной извести…
Голова чесалась во весь волосяной огород. Наедине главком особистов давал полную волюшку пальцам. С ожесточением скрёб зудкую кожу.
— Напасть! Просто напасть!
Вчера ярый чикист Перебийнос огорошил новостью: пуля срикошетила от черепа эсера. Просвистела, в песок зарылась. Гранитный затылок оказался у смертника. Стрелок предложил изменить угол атаки — по вискам свинец разливать.
— Дайте добро…
— Даю. Херачьте по вискам!
— Есть возле ушей удобные ложбинки — от них до мозгов самый короткий путь…
Коменданту понравилась рационализация услужливого чикиста. «Вот в таких верных исполнителях органы нуждаются. Толковый служака, уважительный… Недавно нельму малосольную удружил… Не пора ли парня к награде представить…
— Ты что кричишь во время выстрела?
— Разное… Вот тебе, сука!.. Получай, контра!.. Отбунтарил, гад!
— Нельзя так грубо, сынок! Политграмота чему учит? Палачам революции надо быть вежливыми. Отныне перед роковой секундой четким комсомольским голосом произноси:
— ИМЕНЕМ НКВД!.. Буквы, как пули, крепкие. Они — подспорье свинцу.
До недавнего времени сильно теснились на жердяных нарах приговорённые к расстрелу. Лежали впритык, не зная ни о степени своей вины, ни о роковом исходном часе судьбы.
Однажды смертники проснулись буранным утром, не почувствовав тесноты. В некоторых местах нары оказались пустыми, зияли пугающим простором. Камеры, где помещались особо опасные для страны Советов заговорщики, тоже поредели.
Отовсюду наползал холод жути. Чтобы меньше плодились одёжные твари, бараки протапливались плохо. Иней на окнах лежал многослойно. Даже решётки покрывались бахромчатой изморозью. Прутики солнечных лучей не давали тепла. Не вселяли в обречённых даже тютельку надежды.
Кузнец старался гасить взгляд. Но глаза всё равно примагничивались к решёткам. Там, за квадратами зонных окон летала свобода, кипела сносная колпашинская жизнь.
Лицо избитого на допросе сына отошло от опухлости, но было по-прежнему синё, ошрамлено подживающими рубцами. Весть о малыше появилась в бараке крылатой радостью. Забылись на время: унижение, боль, отчаяние, раздирающая душу тоска. Никодим сцепил пальцы-штыри, прижал руки к груди, поскуливая от прочитанного письма, обозрения сажного оттиска крошечной ладошки.