Дом, в котором… Том 1. Курильщик - Мариам Петросян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, спасибо…
Мысленно, пальцами Слепого, он уже вспарывал амулет. Что там? Неужели еще один обезьяний черепок? Или что-то еще более удивительное?
Седой как будто прочел его мысли.
– Амулет нельзя открывать. Он потеряет всю свою силу. Не раньше чем через два года ты можешь это сделать. Но не раньше. Не говори потом, что я тебя не предупреждал.
Кузнечик перестал улыбаться:
– Я ни за что этого не сделаю.
– Тогда беги, – Седой бросил окурок в стакан с лимонадом и посмотрел на часы. – Я и так потратил на тебя уйму времени.
Кузнечик выбежал, с удовольствием продемонстрировав Седому свое умение открывать дверь ногой.
Слепой сидел у стены на корточках, но как только он вышел, сразу встал.
– Ну?
– Он у меня, – шепотом доложил Кузнечик, выпятив грудь. – Можешь потрогать. Под майкой.
Пальцы Слепого нырнули под майку и нащупали мешочек. Кузнечик ежился от щекотки и хихикал.
– Стой смирно! – прикрикнул на него Слепой и продолжил изучение амулета.
– Там что-то твердое из камня, – сказал он, отпуская мешочек. – И еще что-то засохшее, вроде травы. Замша слишком плотная. Ничего не разберешь.
Кузнечик приплясывал на месте от нетерпения. Ему ужасно хотелось рассказать о том, что прячется у него под майкой, но он не решался. Не стоит хвастать такими непроверяемыми вещами. Но Великая Сила на шнурке не давала покоя. Надо было куда-то бежать и что-то делать, чтобы прогнать этот зуд в ногах, эту прыгучесть и желание взлететь.
– Давай поднимемся на дальний гараж? – предложил он. – На крышу, под луну, на то наше место! Ведь сегодня великая ночь! Сегодня нельзя спать!
Слепой пожал плечами. Ночь была самая обыкновенная, и ему больше хотелось спать, чем лезть на гараж, но он понимал, что Кузнечик слишком взбудоражен и сейчас ему не до сна. То, что сказал Седой, надо было переварить до встречи со стаей.
Седой – молодец. Слепой от всего сердца восхитился, подслушивая их разговор под дверью. Никто из старших бы так не сумел.
– Хорошо, – сказал он. – Пошли на крышу.
Кузнечик свистнул и скачками понесся по коридору.
Великая Сила стучала под майкой, как второе сердце, подбрасывая его над землей. Паркет ловил его и отталкивал, как будто был сделан из резины. Кузнечик вопил и визжал от счастья, приплясывая на ходу. На всем протяжении его пути распахивались двери спален, и оттуда доносилось возмущенное шиканье.
Слепой догнал его уже в конце коридора, и они пошли рядом – двое очень разных мальчишек в рваных зеленых майках.В шестой спальне их проклинали, зевали и боролись со сном.
– Не м-могу больше, – скулил Плакса, стягивая носки. – Упп-пущу т-такое зрелище!
Носок полетел через всю комнату и повис на настольной лампе.
– Сколько можно? Уже ночь!
– Терпи, – процедил Спортсмен со своей кровати. – Столько терпел, потерпи еще чуток.
Сиамец Рекс двумя пальцами придерживал веки в раскрытом виде. Его брат сладко спал, обняв подушку.
Спортсмен оглядел изнемогшую стаю:
– Слабаки, – прошептал он. – Какие же вы все слабаки…
Пышка зевнул, захлопнул тетрадь с наклейками спортивных автомобилей и спрятал ее под матрас.
– Вы как хотите, а я буду спать, – заявил он, отворачиваясь к стене. – Все равно эта штука на них свалится, даже если я этого не увижу.
– Предатель, – проворчал Сиамец Рекс.
– Сам, – ответил Пышка, не оборачиваясь.
Спортсмен вздохнул и пересчитал оставшихся на посту.
Четыре понурые фигуры в зеленых майках болтали ногами, каждая на своей кровати. Толстый Слон в углу сосал палец. Поймав на себе взгляд Спортсмена, он вытащил палец изо рта и застенчиво улыбнулся:
– Еще нельзя пойти сделать пи-пи? – спросил он.
– Черт бы вас всех подрал! – не выдержал Спортсмен. – Не можете и часу вытерпеть без туалета! Одному – писать, другому – ноги мыть, третьему – цветок поливать. Какая вы стая? Вы – сборище древних сонь! Вам бы только жрать, дрыхнуть и писать вовремя!
Слон налился красным, завздыхал и заплакал. Сиамец Макс тут же проснулся. Слон рыдал. Макс посмотрел на брата. Рекс соскочил с кровати, прохромал к Слону и обнял его пухлые плечи:– Ну-ну, малыш… не реви. Все будет хорошо.
– Я хочу пи-пи, – прорыдал Слон. – А он не пускает.
– Сейчас пустит, – пообещал Сиамец, грозно кося на Спортсмена желтым глазом, – сейчас он так пустит, как ему и не снилось!
Горбач, тихо лежавший на верхней полке, вдруг вскочил.
– Надоело! – закричал он, запуская в стоявший на двери таз ботинком.
С потоками воды и жестяным грохотом таз обрушился на пол. От испуга Слон замолчал. Плакса истерично хихикнул и поджал босые ноги. По паркету растекалось озеро.
Во дворе
Горбач играл на флейте, двор слушал. Он играл совсем тихо, для себя. Ветер кругами носил листья, они останавливались, попадая в лужи, там кончался их танец, и кончалось все. Размокнут и превратятся в грязь. Как и люди.
Тише, еще тише… Тонкие пальцы бегают по дыркам, и ветер швыряет листья в лицо, а монетки в заднем кармане врезаются в тело, и мерзнут голые лодыжки, покрываясь гусиной кожей. Хорошо, когда есть кусок поющего дерева. Успокаивающий, убаюкивающий, но только когда ты сам этого захочешь.
Лист застрял у его ноги. Потом еще один. Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы – садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком. Он представил себя деревочеловеком и засмеялся. Половинкой лица. Красный свитер с заплатками на локтях пропускал холод сквозь облысевшую шерсть. И кололся. Под ним не было майки – это наказание Горбач придумал себе сам. За все свои проступки, настоящие и вымышленные, он наказывал себя сам. И очень редко отменял наказания. Он был суров к своей коже, к своим рукам и ногам, к своим страхам и фантазиям. Колючий свитер искупал позор страха перед ночью. Страха, который заставлял его укутываться в одеяло с головой, не оставляя ни малейшей лазейки для кого-то, кто приходит в темноте. Страха, который не давал ему пить перед сном, чтобы потом не мучиться, борясь с желанием пойти в туалет. Страха, о котором не знал никто, потому что его носитель спал на верхней койке, и снизу его не было видно.
И все равно он стыдился его. Боролся с ним каждую ночь, проигрывал и наказывал себя за проигрыш. Так он поступал всегда, сколько себя помнил. Это была игра, в которую он играл сам с собой, завоевывая каждую ступень взросления долгими истязаниями, которым подвергал свое тело. Простаивая на коленях в холодных уборных, отсчитывая себе щелчки, приседая по сто раз, отказываясь от десерта. И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним.
Он боролся с застенчивостью – грубыми шутками, с нелюбовью к дракам – тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью – мыслями о ней. Но все это – забитое, загнанное внутрь – жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» – и рисковал, бросаясь на заведомо сильного.
У него были стихи, зашифрованные на обоях рядом с подушкой, он соскребал их, когда надоедали. У него была флейта – подарок хорошего человека – он прятал ее в щель между матрасом и стеной. У него была ворона, он воровал для нее еду на кухне. У него были мотки шерсти, он вязал из них красивые свитера.
Он родился шестипалым и горбатым, уродливым, как обезьяний детеныш. В десять лет он был угрюмым и большеротым, с вечно расквашенными губами, с огромными лапами, которые рушили все вокруг. В семнадцать стал тоньше, тише и спокойнее. Лицо его было лицом взрослого, брови срастались над переносицей, густая грива цвета вороньих перьев росла вширь, как колючий куст. Он был равнодушен к еде и неряшлив в одежде, носил под ногтями траур и подолгу не менял носков. Он стеснялся своего горба и угрей на носу, стеснялся, что еще не бреется, и курил трубку, чтобы выглядеть старше. Втайне он читал душещипательные романы и сочинял стихи, в которых герой умирал долгой и мучительной смертью. Диккенса он прятал под подушкой.
Он любил Дом, никогда не знал другого дома и родителей, он вырос одним из многих и умел уходить в себя, когда хотел быть один. На флейте он лучше всего играл, когда его никто не слышал. Все получалось сразу – любая мелодия – словно их вдувал во флейту ветер. В лучших местах он жалел, что его никто не слышит, но знал, что будь рядом слушатель, так хорошо бы не получилось. В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья, и это была одна из немногих ласковых кличек, которые Дом давал своим детям.
Горбач играл, притоптывая косолапыми ступнями по мокрым листьям. Он впитывал в себя спокойствие и доброту, он заключал себя в круг чистоты, сквозь который не пролезут бледные руки тех, что путают душу. По ту сторону сетки мелькали люди, это его не тревожило. Наружность отсутствовала в его сознании. Только он сам, ветер, песни и те, кого он любил. Все это было в Доме, а снаружи – никого и ничего, только пустой, враждебный город, живший своей жизнью.