Последняя стража - Шамай Голан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец они нашли папу. Санитары оказались людьми опытными. Они ловко уложили папу на носилки. Тот, что был постарше, повернулся к Хаймеку и, добродушно ущипнув его за щеку, удовлетворенно произнес:
— Ну, вот и все. Сейчас отнесем твоего папу в больницу…
Ну, наконец-то… Хаймеку сразу стало легче от этих слов. Все-таки он молодец, выполнил мамино поручение. Она, конечно, задаст ему множество вопросов.
И он задал один из них санитару.
— Скажите, дядя, а когда мой папа поправится?
Санитар как-то странно посмотрел на него и довольно долго молчал. Потом вместе с напарником взялся за ручки носилок, и они рывком подняли их.
— Твой папа умер, — сказал санитар.
Они пошли мерным шагом, а мальчик остался стоять, словно пораженный громом. «Твой папа умер», — сказал этот человек. Значит ли это, что он тоже никогда больше не вернется? Как Ханночка…
«Твой папа умер…»
Телега, доверху нагруженная плетеными корзинами с виноградом, проехала рядом с мальчиком, едва не задев его огромными колесами. На передке арбы сидела женщина, на голове у нее был поднос с лепешками, который она поддерживала одной рукой. Глядя на нее, Хаймек почувствовал, что он до смерти хочет есть.
12.Мама вынула черную картофелину из золы, подула на нее, потом соскребла сажу в ведро для мусора и, разломив на две половины, одну протянула Хаймеку. Затем она несколькими словами завершила свои рассуждения о важности часов для человека, находящегося в больнице.
— Часы должны были остаться у папы, Хаймек. Жаль, что ты этого не сообразил.
Глядя на картофелину, обжигавшую ему кончики пальцев, Хаймек наконец выдавил из себя:
— Но… мама… Папа ведь умер…
Он еще не закончил слова, как увидел: мамина спина выпрямилась и напряглась. А потом застыло и ее лицо, превратившись в неподвижную маску. Застыл и взгляд ее глаз, остановившийся на какой-то точке, которая была не здесь, а где-то в другом месте — за пределами серой стены дома, за пределами колхоза… за пределами горизонта. Это был тот взгляд, который Хаймек и раньше время от времени замечал у мамы, но теперь он испугал мальчика, как не пугал никогда. Сам он сидел молча, не пытаясь сделать ни малейшего движения, несмотря на то, что рот его был наполнен голодной слюной, а запах печеной картошки вызывал спазмы в пустом желудке.
Он сидел и смотрел, как подергиваются серым потухающие огоньки углей. Мама тоже сидела, словно окаменев. Потом одна рука у нее вдруг стала мелко дрожать, как от холода. Это была правая рука, та, что еще несколько дней тому назад так уверенно и ловко собирала коробочки белого хлопка, обрывая их со стеблей. Теперь эта рука казалась беспомощной и несчастной — такой же, как папина спина под ударами немецких сапог. Сердце у мальчика сжалось от любви и сочувствия к маме. Ему хотелось взять мамину руку, прижать ее к себе, погладить, поцеловать ее пальцы… все что угодно готов был он сделать, только бы мамина рука не дрожала так… и он уже приподнялся, чтобы сделать это, но какой-то неясный страх остановил его. Вместо этого он просто вышел из комнаты.
Вышел и остановился на пороге в самой сердцевине душной и жаркой ночи. Воздух вокруг него пах травами. Он хотел сделать глубокий вдох — и не смог. Тогда он стал вдыхать чуть угадывающуюся прохладу ночи короткими и жадными глотками. Вокруг него простиралась сухая, темная, потрескавшаяся земля, от которой вверх, к месяцу и звездам, поднимались горячие волны. Туда же устремлялись и коричневые стебли хлопка, взывавшие к небесам об отмщении за свое увечье. «Завтра, — подумал мальчик, — люди снова придут сюда, чтобы переворачивать эту непокорную землю, а потом закапывать в ней останки растений. Закапывать… как закопали бабушку и Ханночку… как закопают, наверное, и папу…»
…И маму…
Именно в эту минуту Хаймек вдруг совершенно отчетливо понял, что его мама умрет. Что пришла ее очередь ложиться в землю. Когда именно это случится, он не знал, но чувствовал, что мамины жизненные силы на исходе. Может быть, завтра и даже послезавтра она еще сможет махать мотыгой-кетменем, опуская ее на сухую упрямую землю, разбивая ее на огромные комья, которые он, Хаймек, идя за нею следом, в свою очередь будет уже дробить и разрыхлять, чтобы сделать их пригодными для следующего посева, сделать так, чтобы семена хлопчатника удобно улеглись во взрыхленную и подготовленную почву… и не только улеглись, но и принялись, и пустили новые побеги, подняли новые стебли, на которых в назначенные им природой сроки набухли и распустились новые коробочки. Да, это — мамина смерть — произойдет не завтра. Но скоро… скоро. И когда час пробьет — мамы не станет. И он, Хаймек, останется один. Совсем один на всем белом свете. Без мамы и без папы.
Эта простая мысль так поразила его, что он повернул назад и почти бегом вернулся в дом. Мама все еще сидела в той ее позе, неподвижно глядя в пространство. Рука ее по-прежнему тряслась. «Как же она сможет с такой рукой обрывать коробочки», — подумал мальчик и с ужасом понял вдруг, что более всего он огорчен тем, что их заработок от случившегося с мамой станет заметно меньше, а работы ему, наоборот, прибавится и сама она, эта работа, станет еще тяжелей…
…Хотя и так уже она, эта работа в поле, отнимала у Хаймека последние силы. Мама собирала хлопок, а Хаймек должен был следовать за ней, не отставая ни на шаг и волоча при этом огромный джутовый мешок, куда мамина рука — та самая, которая сейчас непрерывно тряслась, — механически сбрасывала коробочки с хлопком. И так — весь день, дотемна, пока мешок не распухнет и не насытит свой разверстый жадный рот. И вот день за днем потянутся часы, когда перед глазами мальчика начнет безостановочно мелькать мамина рука, поднимаясь каждый раз на высоту, превышающую рост самого Хаймека. Мешок, поначалу такой легкий, принимает в свое чрево кажущиеся просто невесомыми коробочки с беловато-розовой ватой, становясь все тяжелее и тяжелее. Хаймек, по самую щиколотку проваливаясь в горячую пыль, все тянет и тянет проклятый мешок за собой, обливаясь соленым потом. Пот течет по его лицу, как ему кажется, начиная с макушки и растекается по всему телу. Соленая едкая влага жжет глаза и ручейком затекает в рот, разъедая губы. Мешаясь с потом, бессильные слезы катятся и катятся из глаз мальчика, у которого нет даже времени, чтобы вытереть лицо. Мельчайшие мушки, мухи и жучки высверливают своим звоном воздух где-то возле самого его уха, норовят — и попадают в уголки глаз, не боясь забраться ни в рот, ни в ноздри. Ручейки горячего пота все катятся и катятся… а перед глазами мелькают мамины пропыленные и мозолистые пятки, и вот ее босые ноги снова делают — уже который за сегодня — шаг по борозде между стеблями хлопчатника. Чтобы не потерять сознание, Хаймек считает мамины шаги — вот она делает пятый… десятый… сотый. Высохшие и тонкие мамины ноги неутомимы… и мальчику приходится то и дело припускать вдогонку, чтобы не отстать со своим — с их общим — мешком. Чтобы коробочки, сорванные маминой тонкой рукой, по его, Хаймека, вине, не упали на землю мимо мешка.
Дождь, ливень, водопад коробочек. Он льется сверху. Сначала коробочки наполняют мешок, потом переполняют его. Выпирают, вываливаются из мешка, обрушиваются на мальчика, покрывают все его тело. Накрывают с головой. Но это уже не коробочки с белоснежной ватой. Это белые бабочки. Нет, это же снежинки — такие, какие он любил ловить языком в Сибири. Да нет же, это и не снежинки. Это пух из разодранной перины, на которой сидели они с Шошаной…
Мальчик проваливается куда-то и чувствует приятное облегчение. Как в те далекие теперь дни, когда он с размаху бросался в мягкую-премягкую перину на родительской кровати. И Хаймек не сопротивляется. Он тонет, он погружается все глубже и глубже. Но что это? Вокруг него вырастают целые поляны белых цветов — должно быть, специально, чтобы порадовать и развлечь его. От их обилия у мальчика кружится голова. Все сильней и сильней. В этом есть какая-то опасность. Голова кружится еще сильнее… и Хаймек вдруг понимает, что перед ним на задних лапах стоит огромная белая медведица. Это так странно… она приглашает его танцевать! Она протягивает к мальчику свою огромную когтистую лапу… Но скажите, зачем маленькому мальчику танцевать с медведем? А медведица тем временем уже обхватила его… она очень сильная… она обнимает Хаймека, не спрашивая, хочет он того или нет… ему тяжело, очень тяжело, а она все давит… и давит, не ослабляя ни на секунду своих объятий. Почему? И Хаймек непонятно каким образом внезапно понимает это. Потому, что она его любит…
— Отпусти меня, — шепчет мальчик. — Не дави…
Объятия ослабевают. Сквозь дымку потемневшее мамино лицо наклоняется к нему.
— Хаймек! Хаймек! Ты меня слышишь?
Глаза мальчика открываются и закрываются.