Дон-Коррадо де Геррера - Гнедич Николай Иванович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякая змея имеет семь красок на чешуе своей; всякая змея жалит и испускает яд.
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Так ты боишься, чтоб и я тебя не ужалила?
Неизвестный (отворачиваясь)
По крайней мере, не заставьте меня так и об вас думать.
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Неужели ты думаешь, что из черных облаков всегда излетает молния? Неужели ты думаешь, что во всём мире нет души доброй, благородной?
Неизвестный
Между тысячью — одна.
Олимпия (после молчания, с состраданием)
Молодой человек, ты, верно, несчастлив?
Неизвестный (с негодованием)
Сударыня! не заставьте меня почитать вас змеею — вы уже извиваетеся, подобно ей; вы хотите вкрасться в мое сердце, хотите похитить то, что погребено в нем. Нет, злые люди сыскали ключ к моему сердцу, но я сделал новый, и никто его не похитит!
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Ты оскорбляешь меня.
Неизвестный
А вы уже меня оскорбили.
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Может быть, неумышленно, так прости мне.
Неизвестный
От всего сердца.
Олимпия (после молчания)
По крайней мере, скажи мне, что тебе снилось.
Неизвестный
Как, что снилось? (В сторону, но так, что Олимпия слышит слова его.) Га, Боже мой! язык изменил мне! (Вслух.) Мне снилось... право, не упомню.
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Скрытность, скрытность, молодой человек! Ах! если б ты знал мое сердце! (Слеза покатилась по щеке ее)
Неизвестный
Что это? Вид крокодила; перемени его; прими лучше вид сирены, или я сейчас уйду!
Олимпия (смотря на него с слезящими глазами)
Так молод — и так жестоко обижен!
Струна, к которой коснулась Олимпия, отозвалась. Неизвестный с сухими огненными глазами вскричал:
— Кто, кто обижен? Кто это говорит? Нет, нет! Я не обижен — я... я только несчастлив! — С сильною, обнаруживающеюся горестию. — Я поражен прямо сюда, — бия себя в сердце, — прямо в сердце!
По натуральной нежности, настроивающей сердце к сожалению, принимаем мы участие в несчастии ближнего. Но в несчастии неизвестного было что-то особливое, такое, что горесть Олимпии обнаруживалась вместе с горестию неизвестного: она, казалось, страдала вместе с ним, и сердце ее чувствовало тягость несчастия угнетаемого незнакомца. Но кто не чувствовал горести, тот не может чувствовать удовольствия — сыскать человека, несчастливца, подобного нам. Олимпия хочет уже перелить скорбь свою в грудь неизвестного. «Пусть, — думает Олимпия, — пусть говорят, что несчастие услаждается воспоминанием прошедшего. Нет, при одном напоминании все раны сердца его раскрылись; при малейшем прикосновении к струне она отозвалась так горестно; если верить, что небо посылает несчастие для испытания человека, то сколь жестоко его испытание и сколь слабо человечество, чтобы сносить его!»
— Несчастный незнакомец, — сказала Олимпия, — если сердце твое еще не сжато и может раскрыться для разделения печали с несчастною!..
Неизвестный (молчит; поднимает руки, как бы хочет обнять ее, но, опомнясь, опускает их и смотрит в глаза Олимпии)
Для чего не все змеи имеют гремушки, чтобы можно было слышать их приближение? Горе, если под твоею личиною скрывается черный яд, если ты хочешь вкрасться в мое сердце для того, чтобы ужалить его!
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Из этих слов я не могу больше заключить ничего, как что несчастие твое чрезвычайно и от того родились в тебе ненависть и подозрение. Незнакомец, ты видишь пред собою женщину несчастную, которая тем более несчастна, что бремя печали гнетет одно мое сердце и нет человека, который бы помог сносить его.
Неизвестный
Так, несчастие имеет порок — нескромность: оно любит изливать свои чувства в сердце другого. Я искал души, которая бы выслушала меня и разделила со мною мою горесть; искал — но находил души холодные, железные, которые, выслушав меня, смеялись, а иные не хотели меня даже слушать и отталкивали с равнодушием камня. Но нет! Камень, по крайней мере, не может оттолкнуть от себя. Горесть одолела меня; я не сыскивал в мире места, куда бы скрыться, хотел оставить злобный род человеческий и вместе мир. «Но как? — думал я. — Или, страшась могущего постигнуть меня, прекращу жизнь? Нет, вооружусь терпением и буду ожидать решения Провидения, которое управляет нами». Вооружился терпением и ожидаю решения Провидения.
Олимпия
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Тяжко, тяжко бремя горести, а еще тягостнее, если не разделяем ее! Разделим ее вместе, любезный несчастливец, раскроем друг пред другом сердца наши и будем детьми несчастия.
Молодой человек с горестною улыбкою подает свою руку. Олимпия просит его в замок; он соглашается, но с условием, чтобы завтра как свет отпустить его.
Приходят в замок; Олимпия не могла скрывать горести, ее угнетающей; Олимпия изливает ее в сердце неизвестного. Слезы выступили у него; он мало-помалу делается откровеннее и наконец по просьбам Олимпии соглашается рассказать ей свои несчастия.
Глава 2
— При рождении моем, — говорит неизвестный, — полюбило меня несчастие: я был ненавидим своим отцом, который был начальник одного разбойнического корабля; меня также не любил старший брат, и всё это за то, что я не был с ними согласен в мыслях, что не ездил с ними грабить людей. Но виновен ли я, что, имея чувствительное сердце, не мог без содрогания смотреть на страждущее человечество? Одна мать меня любила и за то терпела от моего отца. Наконец буря потопила корабль, на котором были отец мой и брат. Всё богатство было с ними; следовательно, и неудивительно, что мы остались бедны. Кредиторы отца моего, поздравя меня единственным сыном, требовали справедливых и несправедливых долгов. Я отдал бы их с радостию, но не мог. Меня начали притеснять. Несчастия, которые представлялись нам в будущности, ужасали нас. Упадая под игом нищеты и бедности, мы не знали, к чему прибегнуть. Я, сколько силы мои позволяли, вырабатывал на пропитание. Но слабость матери и болезнь ее требовали не той грубой пищи, которую я был в состоянии покупать за вырабатываемые деньги. Я прилагал силы к силам, труды к трудам, чтобы выработать на лекарства для больной моей матери. Несчастие, подобно морским волнам, нас преследовало; жестокие кредиторы выгнали нас из собственного нашего дому. О! как больно было моему сердцу видеть бедную больную мать мою, лежащую на голой земле и не имеющую под слабою головою пучка соломы. Сердце мое разрывалось на части; я побежал к одному нашему родственнику, который был нам должен; просил его не об отдаче, но на пропитание, на лекарство для матери; но он отказал. «Боже мой! — думал я. — Неужели нет в мире людей?» Справедлива была мысль моя; я, не жалея ног своих, бегал по улицам, просил у прохожих, у проезжих, под окнами, но богачи, упиваясь сладким ядом, не слушали меня, одни нищие — нищие, говорю, разделяли со мною последний реал[65].
Ввечеру прихожу на квартиру, и какое зрелище! Мать моя при последнем издыхании. Лечу к моему родственнику, валяюсь во прахе ног его, чтобы из милосердия подал что-нибудь, — но получаю отказ. Не помня себя, я бросаюсь, схватываю его за горло, требую денег — и лишаюсь чувств. Опамятовавшись, я увидел себя — где бы вы думали? В тюрьме. Язык мой не в состоянии выразить тех чувств, которые наполняли грудь мою. Наконец мой родственник по своему милосердию присылает мне два пезадота и с ними позволение мне выйти и никогда больше его не беспокоить. С деньгами в руках, с радостию в сердце я лечу к матери. Деньги выпали из рук моих, радость улетела из сердца моего — улетела навеки! Мать моя испускала дыхание — я бросился на охладевшую грудь ее и чрез несколько минут омоченною моими слезами рукою получил последнее благословение, с которым излетела душа ее. Так, она умерла и оставила мне одному сносить удары судьбы. Оставшись один, без родственников, без друзей, я не знал, к чему прибегнуть; хотел определиться к какой-нибудь должности, но был беден — и меня почитали бездельником, и имя мое, честь моя страдала; я принужден был удалиться из Алжира. Один человек, едущий в Гишпанию, из сострадания принял меня в услуги. Одно сострадание благородной души было уже для меня благодеянием[66], но он принудил еще меня взять кошелек денег. В Гишпании я определился в один полк; за ревностную, беспорочную мою службу получил офицерский чин и думал, что я уже счастлив. О! юность, юность! Ах! я думал, но ошибся. Я стоял квартирою у одного доброго старика, он имел дочь — нет! это был ангел. Под ее наружностию скрывался гений невинности; она была прекрасна, как цветущая роза. Первая минута, когда я увидел ее, была началом моей страсти. Ее взор встретился с моим, и луч солнца не так скоро протекает неизмеримые бездны, как с ее взором излилась нежная, пламенная любовь в мое сердце. О! нет, хотя бы язык мой был во сто крат сильнее, и тогда бы не мог я выразить тех чувств, коими была исполнена к ней грудь моя. Как же можно выразить ту радость, когда я узнал, что я любим страстно. А то блаженство, мечта! По крайней мере, я так думал — заблуждался. О! сладостное заблуждение. То, говорю, блаженство, когда получил ее руку, прижал ее грудь к своей груди, ее уста к своим устам; тогда души наши упивались райским восхищением. О! язык ангельский не может изъяснить этого блаженства.