Жена напрокат - Анатолий Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну додуматься же до такого! Родному отцу алебастровый памятник во дворе поставил! Цыгане с испугу десятой дорогой обегают его дом. Чудик, каких поискать… А послушаешь, так наговорит такую кучу дров! Право, зачем вам тратить понапрасну время на встречу с ним?
– Если вы хотите увидеть необработанный русский самородок, отправляйтесь сию же минуту в Лог! Это же неподнятый пласт народной культуры! Выбросьте из головы, забудьте, что вам пели про него и отправляйтесь. Нy чего же вы думаете?
Категорическая противоречивость мнений заставила меня не клянчить ни у кого никакого «мотора», и я почапал, как здесь говорят, в Лог пешком.
Благо, был солнечный день, и последнее нежаркое августовское тепло вовсе не портило дорогу.
На пригорке стоял свежевыбеленный Михаилов дом.
Я огляделся, но никакого памятника я нигде не видел. Я подошёл к дому сбоку и только тут заметил свинцовый барельеф, прибитый к белой стене гвоздями: шляпки едва были различимы.
Наверное, слишком долго и сосредоточению я рассматривал человека со стены, так что и не увидел, как откуда-то сверху, с косогора, спустился долговязый, моложавый мужчина.
Мы переглянулись.
Как я и догадался, это был сам Михаил.
Я не знал, с чего начать.
Он же, поглядывая то на меня, то на стену, краснел всё заметней, и через какие-то полминуты его продолговатое лицо пылало огнём, и ещё на этом лице просеклось какое-то выражение школярской виноватости, будто его ждал выговор.
Я молчал.
Тогда Михаил, в нерешительности показав глазами на барельеф, тихо сказал:
– Отец…
Я кивнул.
– Он, – оживился Михаил, открывая дверь, – у меня и… Заходи в хату. Он у меня и в альбомах везде. Вот на, посмотри. И вот на стене над койкой увеличенный. И вот… Сам рисовал.
С огромного полотна величиной с полстены прямо на нас печально смотрел пожилой человек, сидевший на бревне. Какой-то полубольной, отрешённый, какой-то бессильно-отчаянный, но нет, не равнодушный ещё. Может, с профессиональной точки тут не все гладко выписано, но зато здесь схвачено метко куда более существенное: здесь сама госпожа естественность, сама реальность. Жизнь прожита, а главное так и не сделано, жалуются глаза.
– Как ему жилось?
– Не сахарно… Мечтатель… Ветродвигатель изобретал. Писем Москва полный угол накидала, а дело так и не вышло. Любил отец и фотографию, а сам был мастер по часам. Хороший, хвалили, был мастер. Зайдите в любую сейчас мастерскую, попросите для смеху выточить какую детальку для ручных часов. Заменить заменят заводской деталью, а сами не выточат. А он на станочке ось маятника вытачивал для дамских часов. Там той осюшки длина миллиметра два! Лупу на глаз, работал с лупой, хоть и был под годами… К фотографии я крепко прилип. Это у меня от отца. Есть у меня киноаппарат. Снял, как отец ходит, кур кормит, сидит на бревне, отдыхает… В Его День домашним показываю эту свою кино.
– Ты учился?
– А то как жа! Восемь классов. Школа киномехаников.
– А потом?
– А потом таскаю вот банки с плёнкой то в Гусёвку, то в Лог. В этих двух сёлах картины показываю.
– Как ты стал рисовать?
– Так это ещё со школы. А вот… В шестьдесят пятом помер отец. Захотелось оставить какую память по отцу. Думаю, дай-ка на скульптуру его возьму. Попервах из пластилина это бюст. Вышло вроде того. Ага, загорелся Мишака! Из синей глины – в речке у нас такая – попробовал, покрасил. Ничего! А из гипса? Ну, какая аптека мне столько гипсу продаст?! Так я в скобяном магазине набрал алебастра. Сделал до пояса, поставил на постаментишко перед окном, где отец на брёвнышках частенько сиживал. Год простоял! А там дожди да морозы сгубили все мои старания. По городам льют как-то с пустом внутри, а у меня он целиковый. Зимой надумал лопаться. Тулово я выбросил, а головы и одну и другуя уберёг.
Михаил небрежно так достал из-под кровати старый мешок, и извлёк из него обе головы, извлёк неожиданно и мне стало страшно. В первое мгновение мне показалось, что настоящие эти головы так быстро сняли с чьих-то плеч, что ещё и кровь не успела выступить, что ещё и жизнь не успела уйти из глаз – настолько велико было ощущение правдоподобия. Мне стало невмоготу оставаться поэтому в доме, я попросил Михаила выйти во двор.
– Вот так многия, – переступая порог, со смешком говорил Михаил. – Придут, пытают, что, чего, как… А покажешь головы – на пуле выскакивают и до свиданухи не говорят.
Во дворе сидит на корточках ватага ребят. У каждого по подсолнуху. Грызут семечки, ещё молочко. Рядом с белоголовым хлопчиком рослый петух-красавец с изумительными шпорами спокойно, даже лениво склёвывает семечки из одной же шляпки, что была в руке мальчика.
– Петушака подсолнухи любя, – поясняет эту картину Михаил и продолжает: – Не мог я смириться с тем, чтобы не было у меня никакой памяти по отцу. Надумал я сделать из свинца. Спросил у одного заезжего малярика, как сделать форму. Тот сказал. Тогда мы с Юркой, – Михаил показал рукой на паренька, от которого не отходил петух, – пошли в яр. Туда у нас сваливают негодную всякую технику. Набрали мы из аккумуляторов перегородок свинцовых, поплавили в ведре на костре, сделали форму в земле… Три года висит на стене барельеф. Понравился очень деду Тиме Иванову. Навалился дед просить: сделай и меня так на памятку. Нy что мне, глины в речке жалко? Сел покойный так, смотрю я на него и леплю… Не успел сосед, мастер по шапкам, сшить шапку, как мой дед готовенький. Покрыл серебрянкой. На, дедуня, неси себя на радость, и пошёл, будто глыбу золота понёс… Слушай, а чего б нам не сходить к его бабке и не посмотреть, как я сделал?
Тот бюст стоит на столе, на самом распочётном месте.
Пелагея Уколовна говорит:
– Деда вродешко и нетути, а как же нетути, раз он вот стоит как живой? Славно Мишака зарисовал.
– Рисовал я вот это, – показывает Михаил на полотно на стене, обое вы там. А это я лепил.
– Ну, какая ж там разничка – лепил, рисовал? Главно – как живой!
Заходили и в другой по пути дом, и там Михаилова работа. И там похвалы Михаилу.
Хозяйка мне говорила:
– Ты, гостюшка, не думай, раз хвалю, так мы с ним родня. Мы такая родня: плетень горел, а мы руки грели.
Когда мы остались одни, я спросил Михаила:
– Нравится работать с глиной?
– А чего? Интересно, уважаю я эту делу. Прямо тайна… Смотри, сначатия ничего, глина и глина. У другого ком глины он и есть ком глины, а у меня, у Мишаки Шестопалова, из глины выходя отец, дед Тима… Вот есля б мне почитать хоть одну книжонку по скульптуре… Иля послушать человека, что по этому делу работая. А что жа я, самоучка, всё сам да сам? Хорошо, eсля б таких, как я, собирали хотешки раз на год, смотрели их работы, советовали, подсказывали, как лучша делать наперёд.
– Ты знаком с кем-нибудь из художников-самоучек в Нижнедевицке?
– Так-то я кой да кого знаю. А подойти не решаюсь. Я ж ни с кем не знаком! Они люди с дипломами. В грамоте. Они повыше, а я пониже. На улице не подойдёшь… А своего места… ну мастерской, у них тожа нетушки. Так что пока только с барыней с глиной и поговоришь… Мда-а… Так посмотришь, глина и глина… Кому ком грязи… А у кого из глинки выходя отец… дед Тима… Правда, чудно`? А?…
Село Лог, Нижнедевицкий район, Воронежская область. 1978
Даю на отсечение!
Темнота тоже распространяетсясо скоростью света.
Л. ИшановаИзбирательность памяти коварна.
Не помню я ни лица, ни имени учительницы, научившей читать, писать. Зато расхорошо помню другого своего первого учителя. По курению. Точно вчера с его урока.
Васька.
Лохматый двадцатилетний леший. Носил и в лето и в зиму неизменно по две фуфайки. Всаживал одну в одну, как матрёшки. И круглый год бегал в малахае. Это-то на Кавказе. (Дело происходило в местечке Насакирали.)
Васька был большой начальник.
А я маленький.
Васька пас коз, я пас козлят. С июня по сентябрь, конечно. В каникулы.
В рабочей обстановке мы не могли встречаться, хотя производственная необходимость в том и была. Сбежись наши стада, это чревато… Вернутся козы домой без молока.
У Васькиных коз и у моих козлят были прямые родственные связи. Как говорил Васька, это была кругом сплетённая родня.
Однако в обед, когда наши табунки дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с человеческим лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.
Козы были по одну сторону бугра, козлята по другую. Они не видели друг друга, зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.
Но разве мы допустим их воссоединения?
И вот однажды в один из таких обеденных перерывов – было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года – мы сошлись. Запив полбуханки чёрного хлеба литром кипячёного молока из зеленой бутыли, посоловелый Васька – а было так парко, что, казалось, плавились мозги, – разморенно вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.